Смекни!
smekni.com

Аннотация (стр. 5 из 18)

Но насколько сильней проявляется эта приверженность к уна­следованному слову, когда мы переходим к реальностям менее ма­териальным! Ведь в подобных случаях преобразования соверша­ются крайне медленно, так что сами люди, в них участвующие, того не замечают. Они не испытывают потребности сменить эти­кетку, ибо от них ускользает перемена в содержании. Латинское слово servus, давшее во французском serf, прошло через века. Но за это время в состоянии, им обозначаемом, совершилось столько изменений, что между servus древнего Рима и serf Франции свя­того Людовика гораздо больше различий, нежели сходства. По­этому историки обычно сохраняют слово serf для средних веков. А когда речь идет об античности, они пишут eclave. Иначе го­воря, они предпочитают употреблять не кальку, а эквивалент. Но при этом, ради внутренней точности языка, отчасти жертвуют гармонией его красок: ведь термин, который таким образом пере­саживают в римскую среду, возник только к концу первого тыся­челетия на рынках рабов, где пленные славяне служили как бы образцом полного порабощения, ставшего уже совершенно непри­вычным для сервов западного происхождения. Прием этот удобен, пока мы занимаемся явлениями, разделенными одно от другого во времени. А если посмотреть, что было в промежутке между ними, то когда же, собственно esclave уступил место серву? Это вечный софизм с кучей зерна. Как бы то ни было, мы здесь вы­нуждены, чтобы не исказить факты, заменить их собственный язык терминологией, хоть и не вполне вымышленной, но, во всяком случае, переработанной и сдвинутой. И, напротив, бывает, что названия меняются во времени и в пространстве вне всякой связи с изменениями в. самих вещах.

Иногда исчезновение слова связано с причинами, коренящи­мися в эволюции языка, а предмет или действие, обозначенные данным словом, нисколько этим не затрагиваются. Ибо лингвисти­ческие элементы имеют свой собственный коэффициент сопротив­ления или гибкости. Установив исчезновение в романских языках латинского глагола emere (покупать. — Ред.) и его замену дру­гими глаголами очень различного происхождения — acheter, comp­ter и т. д., — один ученый недавно счел возможным сделать от­сюда далеко идущие и весьма остроумные выводы о переменах, которые в обществах — наследниках Рима — преобразили систему торгового обмена. Сколько возникло бы вопросов, если бы этот бесспорный факт можно было рассматривать как факт изолиро­ванный! Но ведь в языках, вышедших из латинского, утрата слишком коротких слов была самым обычным явлением — без­ударные слоги ослаблялись настолько, что слова становились не­внятными. Это явление чисто фонетического порядка, и забавно, что факт из истории произношения мог быть ошибочно истолкован как черта истории экономики.

В других случаях установлению или сохранению единообразного словаря мешают социальные условия. В сильно раздробленных обществах, вроде нашего средневекового, часто бывало, что учреждения вполне идентичные обозначались в разных места разными словами. И в наши дни сельские говоры заметно различаются меж собой в наименованиях самых обычных предметов ~ общепринятых обычаев. В центральных провинциях, где я пищу эти строки, словом «деревня» (village) называют то, что на север обозначают, как hameau, северную же village здесь именуют bourg. Эти расхождения слов сами по себе представляют факты, достойные внимания. Но, приспосабливая к ним свою терминологию историк не только сделал бы малопонятным изложение — ему при; шлось бы отказаться от всякой классификации, а она для него первостепенная задача.

В отличие от математики или химии наша наука не располагав системой символов, не связанной с каким-либо национальным язы, ком. Историк говорит только словами, а значит, словами своей страны. Но когда он имеет дело с реальностями, выраженными в иностранном языке, он вынужден сделать перевод. Тут нет сeрьезных препятствий, пока слова относятся к обычным предмета или действиям, — эта ходовая монета словаря легко обмениваете по паритету. Но как только перед нами учреждения, верования обычаи, более глубоко вросшие в жизнь данного общества, переложение на другой язык, созданный по образу иного общества становится весьма опасным предприятием. Ибо, выбирая эквивалент, мы тем самым предполагаем сходство.

Так неужели же нам надо с отчаяния просто сохранить оригинальный термин — при условии, что мы его объясним? Конечно, порой это приходится делать. Когда в 1919 г. мы увидели, что по Веимарскоий конституции сохраняется для германского государства его прежнее наименование Reich, многие наши публицист возмутились: «Странная «республика»! Она упорно называет себя империей»!». Но дело здесь не только в том, что слово Reich само по себе не вызывает мыслей об императоре; оно связан с образами политической истории, постоянно колебавшейся между партикуляризмом и единством, а потому звучит слишком специфически по-немецки, чтобы можно было перевести его на другой язык, где отражено совсем иное национальное прошлое.

Можно ли, однако, сделать из такого механического воспроизведения, являющегося, казалось бы, самым простым решением всеобщее правило? Оставим в стороне заботу о чистоте языка хотя, признаемся, не очень-то приятно видеть, как ученые засоряют свою речь иностранными словами по примеру сочинителей сельских романов, которые, стараясь передать крестьянский говор, сбиваются на жаргон, равно чуждый и деревне и городу. Отказы­ваясь от всякой попытки найти эквивалент, мы часто наносим ущерб самой реальности. По обычаю, восходящему, кажется, к XVIII в., французское слово serf и слова, близкие по значению в других западных языках, применяются для обозначения «крепо­стного» в старой царской России. Более неудачное сближение трудно придумать. Там система прикрепления к земле, постепенно превратившаяся в настоящее рабство; у нас форма личной зави­симости, которая, несмотря на всю суровость, была очень далека от трактовки человека как вещи, лишенной всяких прав; поэтому так называемый русский серваж не имел почти ничего общего с нашим средневековым серважем. Но и назвав его просто «кре­постничеством», мы тоже достигнем немногого. Ибо в Румынии, Венгрии, Польше и даже в восточной части Германии существо­вали типы зависимости крестьян, глубоко родственные тому, кото­рый установился в России. Неужели же нам придется каждый раз вводить термины из румынского, венгерского, польского, немец­кого, русского языков? И все равно самое главное будет упу­щено — восстановление глубоких связей между фактами посред­ством определения их правильными терминами.

Этикетка была выбрана неудачно. И все-таки необходимо найти какую-то общую этикетку, стоящую над всеми националь­ными терминами, а не копирующую их. И в данном случае недо­пустима пассивность.

Во многих обществах практиковалось то, что можно назвать иерархическим билингвизмом. Два языка, народный и ученый, противостояли друг другу. На первом в обиходе думали и гово­рили, писали же почти исключительно на втором. Так, в Абисси­нии с XI по XVII в. писали на языке геэз, а говорили на амхарском. В Евангелиях беседы изложены на греческом — в те вре­мена великом языке культуры Востока; реальные же беседы, оче­видно, велись на арамейском. Ближе к нам, в средние века, долгое время все деловые документы, все хроники велись на латинском языке. Унаследованные от мертвых культур или заимствованные у чужих цивилизаций, эти языки образованных людей, священни­ков и законников неизбежно должны были выражать целый ряд реалий, для которых они изначально не были созданы. Это уда­валось сделать лишь с помощью целой системы транспозиций, ра­зумеется, очень неуклюжих.

Но именно по этим документам, если не считать материальных свидетельств, мы и узнаем об обществе. Те общества, в которых восторжествовал подобный дуализм языка, являются нам поэтому во многих своих важнейших чертах лишь сквозь вуаль приблизи­тельности. Порой их даже отгораживает дополнительный экран. Великий кадастр Англии, составленный по велению Вильгельма Завоевателя, — знаменитая «Книга Страшного суда» — произве­дение нормандских или мэнских клерков. Они не только описали на латинском языке специфически английские институты, но сначала продумали их на французском. Когда историк спотыкается на такой терминологии, где проведена сплошная подмена слов, ему ничего не остается, как проделать ту же работу в обратном порядке. Если бы соответствия были выбраны удачно, а главное, применялись последовательно, задача оказалась бы не слишком сложной. Не так уж трудно распознать за упоминаемыми в хро­никах «консулами» графов. К несчастью, встречаются случаи ме­нее простые. Кто такой «колон» в наших грамотах XI и XII вв.? Вопрос лишен смысла. Слово, не давшее потомка в народном языке, потому что оно перестало отражать живое явление, было лишь переводческим приемом, применявшимся законниками для обозначения на красивой классической латыни весьма различных юридических и экономических состояний.

Противопоставление двух разных языков представляет по сути»; лишь крайний случай контрастов, присущих всем обществам. Даже в самых унифицированных нациях, вроде нашей, у каждого небольшого профессионального коллектива, у каждой группы своей культурой или судьбой есть особая система выражения. При этом не все эти группы пишут, или не все пишут одинаково много, или же не у всех есть равные шансы передать свои писания потомству. Всякий знает: протокол допроса редко воспроизводив с точностью произнесенные слова — судейский секретарь почти безотчетно упорядочивает, проясняет, исправляет синтаксис, отбрасывает слова, по его мнению, слишком грубые. У цивилизаций прошлого также были свои секретари — хронисты и особенно юристы. Именно их голос дошел до нас в первую очередь. Не будем забывать, что слова, которыми они пользовались, классификации, которые они устанавливали этими словами, были результатом ученых занятий, нередко слишком подверженных влиянию традиции. Сколько неожиданностей ждало бы нас, если бы мы вместо того чтобы корпеть над путаной (и, вероятно, искусствен ной) терминологией списков повинностей или капитуляриев каролингской эпохи, могли прогуляться по тогдашней деревне и послушать, как крестьяне сами определяют свое юридическое положение и как это делают их сеньоры. Разумеется, описание повседневного обихода тоже не дало бы нам картины всей жизни (ибо попытки ученых или законоведов выразить и, следовательно истолковать также являются конкретно действующими силами) но мы, во всяком случае, добрались бы тогда до какого-то глубинного слоя. Сколь поучительно было бы подслушать подлинную молитву простых людей — обращена ли она к богу вчерашнему или сегодняшнему! Конечно, если допустить, что они сумели вы­разить самостоятельно и без искажений порывы своего сердца.