Смекни!
smekni.com

Вроде «поссорились как то богатыри с мушкетерами» может любой школьник (стр. 11 из 44)

Костомаров исчерпывающе ответил тем, кто сомневается в открытии Дмитриевой. В Новгороде и его окрестностях, «волости», просто физически некому было хранить былины. Добавлю, что после чудовищного разгрома, не побоюсь этого слова — геноцида, описанного им, по Новгородчине прошелся еще мор, а лет сто спустя — опричнина. С другой стороны, «поволжские очаги былинной традиции» возникали именно там, куда московиты выселяли новгородцев. Да и называть места хождения былин в Поволжье «очагами» значит просто вводить читателя в заблуждение — поневоле представляется что‑то, сопоставимое с Русским Севером, не затронутым нашествием московской азиатчины. На самом деле ни о каком сопоставлении речь идти не может — ни о количественном (разница в числе записей — не в один порядок), ни о качественном (в Поволжье исполняли полузабытые, искаженные, подчас без начала и конца остатки былин, а то и попросту пересказывали их, как могли). Если уж пользоваться тем же смысловым рядом, то в Поволжье в отличие от Севера не очаги, а скорее искры.

Наконец, и упоминания о Поповиче и Буслае в московской Никоновской летописи, «Элие Моровлине» у посетившего Литву Лясотты и Ильи Муравленина с Соловьем Будимировичем у литвина Филона Кмиты — все они появляются в XVI веке. После разгрома Новгорода, когда одних угоняли в Московские земли под конвоем (картины, словно списанные с времен раскулачивания и большевистского террора), а другие бежали в Литву.

Б.А. Рыбаков, охотно принявший открытие Дмитриевой, объяснял сохранение былин в новгородской среде летописным рассказом о гарнизонах из словен новгородских, вятичей, кривичей и чуди, посаженных в острожках по печенежской границе Руси на реках Днепровского Левобережья — Суле, Остре, Стугне и Десне. Эти крепости Борис Александрович отождествлял с былинной богатырской заставой. Но при том ученый не объяснил, во‑первых, отчего былин нет или почти нет в землях вятичей, и в особенности кривичей и чуди. Во‑вторых, нигде не сказано, что эти гарнизоны, помимо прочего, наверняка очень поредевшие в «беспрестанной» рати с печенегами, вернулись на родину — через всю Восточную Европу! И, наконец, в‑третьих, версия Рыбакова никак не объясняет полного отсутствия былин в тех самых краях, где и разворачивались воспетые‑де в них бои с печенегами и половцами. А ведь никак нельзя сказать, что у украинского фольклора короткая память — тут и песни о Перуне и Даждьбоге, и колядка о князе, ходившем походом на Царьград и не желавшем принимать в откуп золото (память о Святославе?), и предания о гибели Игоря Рюриковича в Древлянской земле, и о кровавом крещении Руси.

Много меньше внимания обратило на себя другое открытие Дмитриевой. В местах основного распространения былин она обнаружила сохранившееся до XX века деление на «высокие» и «низкие», «старшие» и «младшие» роды. Это деление, невольно заставляющее вспомнить «старую чадь» и «меньшую чадь» русских летописей, походило на сосуществование патрицианских и плебейских семей Древнего Рима. Старшими считались роды, первыми пришедшие в край. Невесты из этих родов считались самыми желанными, и происхождение могло легко перевесить и внешность невесты, и размеры приданого. Когда же девушки исполняли «круги» — обряд обхода села в престольный праздник посолонь, по часовой стрелке, с особыми, только в этот день исполняющимися песнями, — то первые места в веренице были закреплены за девушками из «старших родов». Разница в родительском состоянии что‑то определяла лишь среди девушек из «младших» семей.

Так вот эта‑то «родовая знать» и была в основном хранительницей былин. Вкупе с исследованиями Р.С. Липец и М.Г. Рабиновича открытая Дмитриевой связь между высоким происхождением и исполнением былин окончательно переводит аристократическое происхождение былин из разряда теорий в разряд научных фактов. Даже на Севере, даже в XX веке былины оставались достоянием знати. Исследовательница делает интересное предположение о связи «старших родов» с осевшей на землю «городской гридью» — Новгородской дружиной.

Еще одним выдающимся исследователем русских былин советского времени был Вадим Кожинов. Его серия статей «История Руси и русского слова», вышедшая в журнале «Наш современник», а затем несколько раз переизданная отдельной книгой, как бы подводит итог всему советскому периоду былиноведения. К сожалению, меткие наблюдения и верные мысли в этом труде переплелись с предрассудками автора, православного государственника‑евразийца, — в причудливый узел. Открытие Дмитриевой он принял и даже углубил его, связав былины с первой, еще не Новгородской, а Ладожской колонизацией Русского Севера. Однако и это наблюдение сводится автором‑государственником к очередной попытке доказать‑таки «общегосударственное» значение былин. Сам Кожинов объясняет «сохранение» на Севере «общерусского» эпоса тем, что на «спокойном» Севере, вдали от бурной политической жизни XII—XVII веков память о прошлом не заслонялась‑де новыми яркими впечатлениями. Создается впечатление, что книгу Дмитриевой Кожинов прочел плохо. Такое объяснение что‑то давало бы в географическом плане, но ничего не объясняет в вопросе связи былин именно с новгородскими выходцами. В свое время, когда Всеволод Миллер обнаружил ограниченность былин Русским Севером, славянофил Гильфердинг попытался объяснить «сохранение» в этих краях былин некоей «глушью» — и Кожинов, по сути, повторяет его доводы. Но ведь Дмитриева дала ответ на доводы Гильфердинга. С одной стороны, отмечала исследовательница, жизнь Русского Севера вовсе не была такой уж глухой и бедной впечатлениями. Отсюда уходили бойцы на лед Чудского озера, под стяги Андрея и Александра Ярославичей. Здесь гуляли мародеры‑наемники Делагарди в Смутное время Московского государства. Здесь гремели страшные бури Раскола. С другой стороны, места, и впрямь не затронутые ни политическими бурями, ни западной культурой — вроде Полесья, в которое еще в середине XX века этнографы ездили за ирадревнеи, еще индоевропейской архаикой, — эпоса отчего‑то «не сохранили».

Да, наконец, можно ли считать тихой, глухой и спокойной, бедной новыми впечатлениями жизнь российского казачества? Ермак и Разин, оживленное участие в Смуте и Азовское сидение, тот же Раскол, Кондратий Булавин и свирепое петровское «расказачивание», беспрестанные войны с кочевниками и набеги «за зипунами» в Закавказье и в Персию, участие в походах Суворова и Кутузова отчего‑то не помешали казакам помнить былины.

А вот указание Кожинова на отношение сказителей к былине как к «божественному дару» и исполнение былин только в «святые дни» очень ценно. Как и сообщение о почти религиозной убежденности сказителей, что «проклят будет тот, кто позволит себе прибавить или убавить что‑либо в содержании старин». Вспомним, что ведущая роль в обрядах «святых дней» принадлежала «старшим родам».

Кожинов приходит к выводу, что X—XI века были не началом былинного эпоса, а завершающим этапом его складывания. И если с его утверждением, что борьба с иудейским Хазарским каганатом была изначально основным содержанием былин, можно спорить, то отпечаток, наложенный на былины этой борьбою, несомненен. Чего стоит один образ чудовищного «богатыря Жидовина», сладить с которым под силу лишь Илье Муромцу. А вот о печальной недооценке дохристианского элемента в былинах — как и вообще в жизни средневековой Руси — остается лишь пожалеть. У Кожинова начало XI века — не время «борьбы за утверждение христианства», а «время очевидного расцвета христианства на Руси». Не говоря уже об окраинах, об упоминавшемся нами Муроме, лишь в XII веке обращенном в христианство равноапостольным князем Константином, о Галицкой земле, где до монгольских времен действовали огромные капища, о земле вятичей, где до тех же времен насыпали курганы над погребальными кострищами, — но во втором по величине и значению городе Руси, Господине Великом Новгороде, в конце того же XI века явился волхв, призывая идти против епископа и смущая народ чудесами — «и вси ему яша веру». Только пришлый, черниговский князь из полуполовцев Ольговичей со своей степной дружиной пошел под поднятый епископом крест, «а людии вси идоша за волхва». И если бы не коварство надышавшегося степнячьим духом князя, зарубившего на переговорах волхва, Новгород вполне мог повторить судьбу того же Мурома.

Тут поневоле согласишься со словами великого русского ученого и патриота Игоря Яковлевича Фроянова: «Если поставить вопрос, что в большей степени определяло мировоззрение древнерусского общества — язычество или христианство, то можно, не боясь преувеличений, сказать: язычество». Возможно ли всерьез обсуждать «историю Руси и русского слова», упуская из виду определяющее мировоззрение домонгольской эпохи?

Напоследок отметим случаи обращения к былинам и другого, скончавшегося недавно, русского ученого и патриота, Аполлона Григорьевича Кузьмина. Он впервые после А.Н. Веселовского опубликовал «русские» отрывки «Тидрек‑саги». В своих статьях он указывал на былинные сообщения о пребывании Ильи Муромца в Тальянской земле и предложил толкование первоначального варианта прозвища богатыря — Муравлении, Моровлин, Муровец — как Морав, житель Моравии. Однако эти ценные наблюдения развития не получили, а перекличка между былинами и сагой традиционно объяснялась «влиянием русского эпоса времен Владимира Святого».