Смекни!
smekni.com

Вроде «поссорились как то богатыри с мушкетерами» может любой школьник (стр. 30 из 44)

Но вопрос, поставленный Балашовым, отнюдь не единственная загадка речи Микулы. В этой речи Микула заявляет о себе как об организаторе пира. А в былинах — иногда даже в поздних, собственно новгородских былинах про Садко и Буслая, и всегда в киевских — организация пира есть монополия князя. Вспомним, что говорилось про Владимира и его роль в распределении хмельного напитка, воплощения благодати. Когда Илья устраивает пир для «голей кабацких», это рассматривается как откровенный вызов Владимиру и сопровождается обещанием «заутра в Киеве князем служить»!

Фактически этим заявлением Микула оглашает не столько свое имя, сколько свой статус. «Я устраиваю пиры» — то есть «Я князь!».

Однако и это не последний смысловой слой. Обращает на себя внимание то, кому, собственно, собираются устраивать пир. Микула собирается угощать пивом «мужичков». Пропп, восприняв это намерение как желание созвать на пир «односельчан» Микулы, противоречит самому себе. На тех же страницах он категорически заявляет, что «крестьяне в эпосе мужиками не называются». То есть когда Микула бьет «мужиков», то это не крестьяне, а когда поит пивом — крестьяне. Боюсь, что при таком подходе крестьян будет слишком много.

Понятие «мужички» или «мужики» в русском эпосе еще ожидает своего исследователя[6]. Однако конкретно в этом сюжете мужики всюду предстают враждебной силой. Микула прячет свою соху от «мужичка деревенщины», чтобы тот не «скольнул» драгоценный металл с сохи. С мужичков едет с дружиной собирать «получку» Вольга, а затем к нему присоединяется Микула. С напавшими на него «мужичками» Микула бился — причем битва эта описана в тех же терминах и оборотах, что и бой с какими‑нибудь «погаными»:

Положил тут их я ведь до тысячи,

Который стоя стоял, тот сидя сидит,

Который сидя сидел, тот и лежа лежит.

И «мужичков» же собирающийся на них вместе с Вольгой Микула намерен поить пивом. Недоумение рассеивается, едва мы вспомним о некоторых особенностях поэтического языка героических сказаний Древней Руси:

Тъй бо Олегь мечемъ крамолу коваше

И стрелы по земле сеяше...

Тогда при Олэе Гориславличи

Сеяшетеся и растяшеть усобицами...

Чръна земля подъ копыты костьми была посеяна,

А кровию польяна;

Тугою взыдоша по Руской земли!

На Немизе снопы стелютъ головами, мояогпять чепи харалужными,

На тоце животь кладуть, веютъ душу отъ тела.

Немизе кровави брези не бологомъ бяхуть посеяни.

Посеяны костьми рускихъ сыновъ...

Ту кровавого вина не доста,

Ту пиръ докончаша храбрые русичи:

Сваты попоиша, а сами полегоша

За землю Рускую.

М.М. Плисецкий писал в «Историзме русских былин»: «образ войны метафоризируется в виде пахоты копьями, молочения телом, сеяния стрелами (или костьми)».

«Сравнение битвы с жатвой является одним из распространеннейших общих мест древнерусской словесности, широко представленным как в повествовательных жанрах, так и в переводной... литературе. Однако в „Слове“ используется не только простейшее уподобление битвы жатве и косьбе, но и более нетрадиционные образы: молотьба и веянье... сев и всходы», — пишет Б. Гаспаров в книге «Поэтика „Слова о полку Игореве“». Как мы можем видеть в былине «Вольга и Микула», безвестный автор «Слова» не так оригинален и «нетрадиционен», как полагает исследователь.

Распахана была пашенка яровая,

Не плугом была пахана, не сохою,

А вострыми мурзамецкими копьями,

Не бороною была пашенка взборонена,

А коневыми резвыми ногами;

Не рожью была посеяна пашенка, не пшеницей,

А посеяна была пашенка яровая казачьими буйными головами, —

гласит украинская песня — как видим, и здесь образ пахоты и сева используется для изображения боя.

«Другой метафорической проекцией, постоянно сопутствующей описанию битв в „Слове“, является... пир —данный образ хорошо разработан в фольклоре и древнерусской литературе и включает в себя целый ряд постоянных компонентов: жажда, кровь‑вино, опьянение (сравнение павших воинов с захмелевшими гостями)». (Там же.) За этими образами стоит конкретная ритуальная практика дружинной, а точнее — протодружинной воинской магии, пока мало исследованная на русском материале. Ее последние отблески — в «Песне о Нибелунгах», где бургундские витязи перед последним боем пьют кровь павших, и в одном из вариантов былины о передаче Святогором своей силы Илье Муромцу. Но здесь мы не будем углубляться в исследование данной темы. Заметим лишь, что метафора битвы‑пира, в которой враги предстают угощаемыми гостями, действительно одна из самых распространенных в воинской поэтике Древней Руси. Вспомним хотя бы ответ Батыю пленных воинов Коловрата «Посланы отъ князя Ингваря Ингоревича резанского тебя, силна царя, почтити и честна проводити, и честь тобе воздати. Да не подиви, царю: не успевати наливати чашъ на великую силу — рать татарскую».

И здесь не отстает малороссийская казачья поэзия:

Ты зачем так, мое чадушко, напиваешься?

До сырой‑то до земли все приклоняешься,

И за травушку за ковылушку все хватаешься?

Как возговорит добрый молодец родной матушке:

Я не сам так, добрый молодец, напиваюся.

Напоил‑то меня турецкий царь тремя пойлами,

Что тремя‑то пойлами, тремя розными:

Как и первое‑то его пойло сабля вострая,

А другое его пойло — копье меткое было,

Его третье‑то пойло — пуля свинчатая.

Бой‑молотьба и бой‑пир не являются прерогативой русской дружинной поэзии. Так, Торгильс Рыбак называет меч «цепом стали», что является практически калькой «цепов харалужных» «Слова», а битву—«пир навий». У Гомера («Илиада», XX, 495—499):

Словно когда земледелец волов сопряжет крепкочелых,

Белый ячмень на гумне молотить округленном и гладком,

Быстро стираются класы мычащих волов под ногами —

Так под Пелидом божественным твердокопытные кони

Трупы крушили, щиты и шеломы...

Как уже сказано выше, автор «Слова» не настолько своеобразен и неповторим, как полагает Б.М. Гаспаров.

Итак, в речи Микулы три слоя. Первый — обманчиво‑буквальный: заявление, что он собирается вырастить и снять урожай ржи, наварить из него пива и устроить пир. Второй — заявляя о себе как организаторе пира, Микула иносказательно сообщает о своем княжеском достоинстве. Но он, как мы видели, скорее опахивает, нежели пашет, и никакого урожая и пира в буквальном смысле ожидать не приходится. Третий смысл раскрывает последние загадки. Речь Микулы оказывается мрачной похвальбой воина, грозящего кровавым «пиром» врагам. Этим он вторично подтверждает свое подлинное происхождение. Микула, этот «богатырь в холщовой рубахе» (Б.А. Рыбаков), этот «крестьянский идеал» (В.Я. Пропп), оказывается князем и воином. В эпосе герои — особенно всевозможные знатоки «премудростей» часто выражаются такими вот загадками. Не знаю, разгадал ли их Вольга, но вот ученые фольклористы даже не поняли, что им задали загадки. Итак, окончательно проясняется, что встреча Вольги с Микулой это ни в коем случае не встреча князя и крестьянина, это встреча двух князей‑кудесников, «столкновение‑соревнование двух героев — предков разных племен» (Д.М. Балашов). Остается поставить вопрос — князем какого конкретно племени или союза племен был Микула, чьим он был «культурным героем?» (племенную принадлежность Вольги‑Волха мы уже выяснили).

На племенную природу предания о встрече Вольги с Микулой говорит и то, что распространено оно было, как и указывает Балашов, в достаточно небольшом ареале, очевидно, колонизированном «потомками» князя‑пахаря. К сожалению, сейчас нет возможности установить это племя по этнографическим, антропологическим или иным особенностям этого ареала. В порядке предположения позволю себе высказать ряд соображений, кажется, указывающих на происхождение Микулы. Самое близкое к образу Ми‑кулы предание (князь‑пахарь, опахивающий пределы своей земли), это белорусское предание о Радаре. Любопытно, что в былине о Микуле мы встречаем предельно близкую фонетически и семантически имени белорусского героя форму «ратарь». Белорусы же ближе всего к области распространения былин чисто географически. Исходя из новгородского происхождения былин, ранее они были еще ближе к ареалу создания русского эпоса. В сложении белорусского этноса принимали участие два племенных союза — дреговичи и кривичи. Но именно кривичи составляли один из трех племенных союзов, упоминаемых в сказании о призвании варягов. Именно кривичи заселяли, судя по археологическим данным, один из трех концов древнего Новгорода. Еще Костомаров предположил, что «край Приильменский издревле заселяли славяне отрасли белорусов, то есть кривичей», которым и принадлежали упоминаемые в новгородских преданиях исконные названия Ильменя и Волхова — соответственно Мойское и Мутная. Река Волхов получила имя в честь героя‑предводителя пришельцев (впрочем, во времена колонизации, возможно, еще здравствующего вождя), а Ильмень, название которого слишком привычно объясняют из финно‑угорских языков, скорее всего назван по реке Ильменау (приток Эльбы), протекавшей на ободритской прародине словен новгородских. Впрочем, более древняя форма этого названия — Илмерь — скорее соответствует раннесредневековому названию залива Зейдерзее — Илмер. Современная археология подтверждает догадку Костомарова — культура длинных курганов, связанная с происхождением кривичей, очень рано проникает на север Восточной Европы.

Таким образом, представляется вероятным видеть в Микуле героя кривичей, а в былине о его встрече с Вольтой — предание о столкновении на севере Восточной Европы двух колонизационных потоков, двух способов колонизации — общинной, земледельческой («отпахивание» земли Микулой) колонизации кривичей и дружинной, так сказать, прото‑ушкуйничьей колонизации варяжских предков словен. При более раннем проникновении кривичей в эти края, с одной стороны, и политическом главенстве словен в сложившемся суперсоюзе племен — с другой, очень естественной видится доля иронии в адрес словенского героя‑первопредка, сохранившаяся в былине. За встречей последовало объединение, союз для совместного, в частности, господства над «мужиками злыми, разбойными» из местных, преимущественно охотничьих, племен.