Смекни!
smekni.com

Вроде «поссорились как то богатыри с мушкетерами» может любой школьник (стр. 14 из 44)

Во время московского восстания 1662 года огромная толпа москвичей, подошедшая ко дворцу царя Алексея Михайловича в Коломенском, была буквально искромсана стрельцами‑карателями, потому что, как рассказывает об этой истории Григорий Котошихин, «в руках у них ничего не было ни у кого». Котошихин пишет для шведов, которым нужны особые комментарии — в самой Московской Руси всем все было ясно и так. Ладно благополучная столица, уже успевшая подзабыть Смутное время, но даже на немирных окраинах было то же самое — в июле 1648 года восставшие в Великом Устюге не были вооружены ничем серьезнее дубин‑«ослопов».

На гравюре Альбрехта Дюрера стоят три немецких крестьянина, собравшиеся, судя по корзинам в руках, на рынок. При этом у одного на поясе висит внушительный тесак, а стоящий напротив него непринужденно опирается на самый настоящий меч. На картине Питера Брейгеля «Крестьянская свадьба» у несущихся в веселой пляске и восседающим за пиршественным столом поселян с поясов свисают тесаки, корды, стилеты. Это все — мирные сценки деревенского быта, когда же на гравюрах появляются бунтари, то над их головами кроме вил и тех же ослопов грозно топорщатся алебарды и моргенштерны, а на самих взбунтовавшихся мужиках мелькают шлемы, кольчуги, кирасы.

То‑то удивлялись, должно быть, шведы, читая Григория Котошихина, про удивительных московитов, которые, даже бунтуя, идут на своего государя с голыми руками.

Я не собираюсь обсуждать, чьи обычаи лучше — московские или немецкие. Можно говорить о деспотизме московских царей, лишающих подданных средств самообороны, а можно — о цивилизованности Московии, где меч или хотя бы кинжал не были, судя по всему, насущной необходимостью для каждого мужчины (вырисовывается нелестная для земляков Дюрера и Брейгеля аналогия с режуще‑колющими «деталями национального костюма» иных диковатых народцев). Просто замечу, что идеалы современного «цивилизованного» общества в этом отношении все же ближе Москве, нежели тогдашней вооруженной до зубов Европе.

Для нас важнее другое — былинные‑то герои в этом отношении совсем не походят на подданных государей Московских. Они походят на европейцев — и на русов X века, рассказывая про которых, арабские путешественники вынуждены через слово упоминать их мечи: «все они постоянно носят мечи» (Ибн Русте), «при каждом из них имеется топор, нож и меч» (Ибн Фадлан). Тот же Ибн Фадлан сообщает, что женщины русов носят на груди нож — вспоминается героиня былины, взявшая с собою нож, выходя из дома.

Так же как и титул князя, ношение оружия былинными героями вне, так сказать, боевых условий, помогают нам в нашем определении «возраста» былин. Былины старше Московского княжества, возможно, старше и монгольских времен.

А вот старше ли они христианства? Былины наполняют «церквы соборные», «книги Евангелия», «крест на вороте» — могут ли они служить определению «возраста» былинных сюжетов и всего эпоса? Составляют ли христианские черты нечто изначально присущее былинам, свидетельство о времени их зарождения — или позднейшее наслоение, свидетельствующее лишь о том, что былинный эпос на протяжении столетий бытовал в христианской стране.

Глава 2 Кресты и обереги. Христианство в былинах наслоение или почва?

В последнее время вновь в немалом количестве появляются публикации, призванные доказать, будто духовной, нравственной и мировоззренческой основой русских былин является православное христианство. Нельзя не уважать, скажем, стремления покойного митрополита Иоанна Санкт‑Петербургского и Ладожского послужить своей вере таким образом; однако вполне правомерно будет задаться вопросом — а с пригодными ли средствами была предпринята попытка достигнуть столь благородной цели? Не впал ли достопочтенный иерей в излишнее полемическое преувеличение, говоря о православных основах былин? Нечестно было бы спорить с очевидными плодами увлеченности автора «Русской симфонии», вроде утверждения о «монашеском служении» былинных богатырей. Слишком очевидна несостоятельность причисления к монахам, да хотя бы сближения с ними, семейного — и, кстати, состоящего во втором браке — Добрыни, «бабьего пересмешника» Алеши Поповича, Ильи Муромца, прижившего вне брака дочь и сына (впрочем, в иных былинах упомянута и его жена). Не стоит уж и вспоминать, что богатыри вовсе не чурались веселых пиров, нимало не походящих на постные, чинные монастырские трапезы, и постоянно нарушали шестую заповедь Моисееву (если кто‑то из читателей позабыл, шестой в Библии числится заповедь «не убий»).

Иной раз от людей светских, вроде бы профессиональных ученых приходится выслушивать ничуть не менее странные вещи. Вот тот же Вадим Кожинов: «В послереволюционное время усиленно насаждалось представление, согласно которому русские былины — это выражение‑де чисто языческого бытия и сознания». Да помилуйте, хочется тут воскликнуть, кто, где и когда такое представление «насаждал»?» В.Я. Пропп считал, что «эпос направлен против мифологии, как мировоззрения» — читай, против язычества. Он, как мы помним, сводил к «литературным приемам» все проявления языческой веры в оборотней и Хозяев стихий, расценивал былину про Добрыню и Змею, как символ победы над язычеством. Его главный оппонент в былиноведении, Б.А. Рыбаков, относил историческую подоплеку большинства былин к уже христианской эпохе — концу X—XII векам, а над религиозной подоплекой русского эпоса вообще, похоже, не задумывался. Тем паче что, с точки зрения этого ученого, разница между христианством и язычеством не была, как известно, принципиальной. Глашатаи же так называемого «научного атеизма» вроде Михаила Иосифовича Шахновича заявляли, что «в русском эпосе отразилась идея освобождения народа от древнего язычества» — ни больше ни меньше!

Зато мы можем легко отыскать «представление, согласно которому русские былины — это выражение чисто языческого бытия и сознания», у исследователей, живших и работавших задолго до революции. Вот что писал А.А. Котляревский: до христианства «была другая, более жизненная основа наших богатырских сказаний». «Сказания о русских богатырях зародились не вдруг и не в эпоху Владимира Святого: они были плодом всей предыдущей жизни народа». «Язычество ярко светит еще в характере богатырей, и даже сам Владимир является в народной фантазии, как чистый язычник».

Его единомышленник по мифологической школе, Ф.И. Буслаев, утверждал, что былинный эпос не помнит крещения, а Владимира «изображает даже скорее язычником». «В эпическом типе Ильи Муромца много великих доблестей идеального героя, но все они объясняются с точки зрения общих законов нравственности. Собственно христианских добродетелей в этом герое народ не воспевает». Высказывания вроде «постоять за веру православную... ради церквей‑монастырей» в устах богатырей и особенно Ильи Буслаев называет «тирадами новейшего изделия», которые «противоречат его (Ильи. — Л. П.) поступкам, которые, с точки зрения христиан должны казаться святотатством».

Таких мнений придерживались не одни только сторонники мифологической школы; их основной оппонент, глава исторической школы Всеволод Миллер, считал образ Владимира в былинах чисто языческим.

Получается очень занятная ситуация — то, что современные радетели православия пытаются приписать советским «воинствующим безбожникам», оказывается точкой зрения православных ученых православной Российской империи.

Однако подобные увлечения и промашки православных авторов не должны заслонять от нас поднимаемого ими важного вопроса о месте и роли христианской составляющей в былинах. Ведь действительно она есть, и отрицать это невозможно — нательные кресты и иконы, церкви и монастыри, попы и монахи. Говорится о «вере православной», «святой заповеди» и тому подобных понятиях. Правда, тут нужна немалая осторожность. После семидесяти лет безбожного режима современные исследователи — пусть и выучившие наскоро, которой рукой крестятся, пусть и повесившие на шею алюминиевый крестик — зачастую имеют о религии самое причудливое и туманное представление. Они запросто способны принять за «типично христианские» или же «типично языческие» черты, общие любому религиозному сознанию. Чего уж проще — узреть христианское влияние в «гласе небесном», что часто звучит в былинах о Добрыне Никитиче. Любопытно, кстати, за что именно этого богатыря возлюбил неведомый небесный доброжелатель, то подбадривающий его в битве со Змеей и объясняющий, как не захлебнуться в крови побежденного чудовища, то сообщающий путешествующему Добрыне, что в родном Киеве его жена со дня на день выйдет замуж за Алешу Поповича. Однако точно такие же голоса раздаются в трудные минуты над головами героев индийского эпоса — а уж там христианское влияние заподозрить трудно. А вот в Библии он как раз появляется нечасто, и еще реже — в житиях святых.

Но в любом случае перед исследователем былин встает вопрос — является ли христианская составляющая былин их почвой, изначальной основой русского эпоса, или наслоением. Иными словами, кто же прав в оценке религиозной подоплеки наших богатырских преданий — православные публицисты современной России или православные ученые Российской империи?

Тут для начала надо решить — правомерна ли сама постановка вопроса, бывает ли так, чтоб языческие по происхождению предания усваивались, ассимилировались христианским сознанием Средневековья?

Такие примеры немедленно обнаруживаются в Западной Европе. Это, в первую очередь, британский круг сказаний о короле Артуре, в котором полулегендарный король предстает идеальным католическим государем, его рыцари — добрыми христианами. А между тем стоит обратиться к житиям британских святых, современников «короля былого и грядущего» — Гильдаса, Кадока, Карантока и Падарна, — как образ благочестивого правителя, несшего в битве «на своих плечах крест господа нашего Иисуса Христа», постоянно внимающего епископу Кентерберийскому и рассылающему рыцарей на поиски чаши с кровью Христа, рассеивается, как дым. На его место встает совсем другой Артур (поневоле вспоминается, что имя это означает — Медведь). В житиях король предстает язычником, заклятым врагом церкви, разорителем монастырей.