Смекни!
smekni.com

Творчество Солженицына (стр. 21 из 23)

Другой — Павел Николаевич Русанов, весь свой век прослуживший «по анкетному хозяйству» да по «кадрам» и кое на кого столь успешно «сигнализировавший», что они отправились на один с Костоглотовым Архипелаг. Фамилия у него подчеркнуто русская, и вся семья вышла из народа, а потом доросла вот до такого мировоззрения: «Русановы любили народ — свой великий народ, и служили этому народу, и готовы были жизнь отдать за народ. Но с годами они все больше терпеть не могли — населения. Этого строптивого, вечно уклоняющегося, упирающегося да еще чего-то требующего себе населения".

Все их споры и борьба за выживание перед лицом личной, а не коллективной смерти происходят в самую краеугольную пору, когда только начинается слом сталинской машины, т. е., так сказать, во время «протоперестройки», для одного означающей проблеск света, а для другого — крушение кропотливо созданного мира.

Не последнюю роль в осмыслении происходящего играет литература. Костоглотов и сам задумывается над отечественной словесностью; а к Русанову же приезжает дочь — журналистка и начинающая поэтесса, только что наведавшаяся в Москву: «Я там сейчас насмотрелась! Я побывала в писательской среде, и немало,— ты думаешь, писателям легко перестраиваться, вот за эти два года? Оч-чень сложно! Но какой это опытный, какой тактичный народ, как многому у них научишься!

О том же, но с точки зрения обратной, говорит и старая больничная сиделка из ссыльнопоселенцев, отказывающаяся читать что-либо, кроме французских романов: «Близко я не знаю книг, какие бы не раздражали. В одних — читателя за дурачка считают. В других — лжи нет, и авторы потому очень собой гордятся. Они глубокомысленно исследуют, какой проселочной дорогой проехал великий поэт в тысяча восемьсот таком-то году, о какой даме упоминает на странице такой-то. Да, может, это им и нелегко было выяснить, но как безопасно! Они выбрали участь благую! И только до живых, до страдающих сегодня — дела им нет... Где мне о нас прочесть, о нас? Только через сто лет?»

Между двумя главными героями помещается еще «промежуточный» третий — проповедник «нравственного социализма» Шулубин, не имеющий, согласно автору, точного «частного прототипа». Кое-кто из первых читателей счел был, что он-то и выражает мечты самого писателя, однако теория эта измышлена как раз в годы тихого предательства и именно ему служит оправданием. Умирая, он от нее отрекается, моля хотя бы «осколочком» зацепиться за бессмертный Мировой Дух. Впоследствии Солженицын сказал о нем прямо: «Шулубин, который всю жизнь отступал и гнул спину... совершенно противоположен автору и не выражает ни с какой стороны автора».

Куда ближе писателю чета старичков — Николай Иванович и Елена Александровна Кадмины, своего рода Филимон и Бавкида, или скорее ста­росветские помещики Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, но только прошедшие через лагерь и обретшие там для своей любви «запредельный» опыт и глубину, неведомую прообразам иных эпох.

В конце Костоглотов, лишенный возможности завести семью (его кололи гормональными лекарствами), выходит исцеленный телесно из тринадцатого ракового корпуса; родные увозят на машине ложно надеющегося на выздоровление Русанова. Сам же автор, излечившийся тогда на­чисто, выковал свою собственную теорию о раке — ее он кратко выразил позднее в «Теленке». Узнав о скоротечной смерти именно от этой болезни своего доброго новомировского «ангела» Твардовского после того, как его заставили покинуть любимый журнал, Солженицын записывает: «Рак — это рок всех отдающихся жгучему, желчному, обиженному, подавленному настроению. В тесноте люди живут, а в обиде гибнут. Так погибли многие уже у нас: после общественного разгрома, смотришь — и умер. Есть такая точка зрения у онкологов: раковые клетки всю жизнь сидят в каждом из нас, а в рост идут как только пошатнется...— скажем, дух».

Замечательно выразительна финальная сцена: перед отъездом назад в ссылку Костоглотов заходит по просьбе тяжелобольного соседа-мальчишки в зоопарк, в коем пережитые страдания заставляют его видеть прообраз окружающего замордованного общества. Вокруг, правда, уже слышатся первые признаки «потепления», но и в них он прозревает новую, еще большую опасность: «Самое запутанное в заключении зверей было то, что, приняв их сторону и, допустим, силы бы имея, Олег не мог бы приступить взламывать клетки и освобождать их. Потому что потеряна была ими вместе с родиной и идея разумной свободы. И от внезапного их освобождения могло стать только страшней».

Это одна из главных, проходных тем писателя, которая найдет наиболее полное воплощение в «Красном колесе».

2.3 Солженицын и Я

Один из персонажей романа Солженицына «В круге первом» – дочь прокурора Клара – твердо усвоила еще в школе, какая это скучная вещь – литература: «…ограниченный в своих дворянских идеалах Тургенев; связанный с нарождающимся русским капитализмом Гончаров; Лев Толстой с его переходом на позиции патриархального крестьянства…» Кларе, как и ее подругам, непонятно, «за что вообще этим людям такое внимание; они не были самыми умными, и они часто ошибались, путались в противоречиях, где и школьнику было ясно, попадали под чуждые влияния – и все – таки именно о них надо было писать сочинения…

Пришла пора писать дипломное сочинение о Солженицыне и мне.

Публицисты и критики, которые «умнее» писателей, поскольку вооружены правильным мировоззрением, уже принялись мне объяснять, где Солженицын ошибается, путается в противоречиях, но, несмотря на это, его произведения объективно отражают, отображают, способствуют… Предвидя толковательный бум этого рода, скажу: художник, мыслитель, моралист в каждом большом писателе слитны.

Ни Толстой, ни Достоевский ничего не отражали механически, словно зеркала, потому они и великие художники, что сказали именно то, что хотели. Проходит время – выясняется, что их «противоречия» и «ошибки» оплодотворили философскую мысль 20 века, задали загадки, которые мы разгадываем сегодня куда успешнее, чем безупречная логика их критиков.

Солженицын – художник и Солженицын – мыслитель неразрывны, и малоперспективное занятие возвышать одного за счет принижения другого.

Растерянность перед феноменом Солженицына с неприятием круга его идей рождает и другую концепцию: не только как мыслитель, но и как художник Солженицын, мол не силен. Отчего же – миллион читателей, и мощное воздействие на умы, и всемирная слава? А все это, на мой взгляд, результат личного мужества писателя, противоборств с режимом, которое, впрочем, в далеком прошлом. В эмиграции эта идея высказывается уже довольно давно противниками Солженицына. То один литератор заметит, что при восхищении Солженицыным – человеком «невысоко ставит Солженицына – художника», что вера Солженицына «в безусловную силу правды» уничтожает «мистическую сущность искусства» (А, Лаврин. – «Литературная газета», 1989, 2 авг.), то другой скажет, что вовсе не творчество Солженицына, а травля писателя привела к тому, что его фигура «разрослась до гигантских размеров», создав почву для возникновения «культа Солженицына, который ничуть не лучше всякого другого. (Б, Сарнов. – «Огонь», 1989, №23)

О правде, которой сильно искусство, способное покорять, подчинять даже сопротивляющиеся сердца, Солженицын действительно говорит неоднократно. Но очевидно, что писатель вкладывает в это слово куда более широкий объем понятий, чем критики, противопоставляющие правду и «мистическую сущность искусства».

Свидетели триумфального вхождения Солженицына в литературу: и те, кто способствовал публикации рассказа никому неизвестно автора под названием «Щ – 854», и те, кто вырвал из рук одиннадцатый номер «Нового мира» за 1962 год с повестью «Один день Ивана Денисовича», читая ночами, потрясенный, обсуждая прочитанное, -- восприняли его как писателя, голосом которого договорила мирная страна. Сказать правду о сталинщине – в этом видели его миссию.

Но что же многим другим мешало сказать правду? Что, они не подозревали об Архипелаге и потребовался Солженицын со своим специфическим жизненным опытом, чтобы открыть неизвестные острова и неизвестную нацию зэков?

В «Круге первом» блестящий дипломат Иннокентий Володин узнает неизвестную ему, непарадную Россию, сев на подмосковный паровичок и сойдя на первой попавшейся станции. Убогие дома с покосившимися дверями – трудно поверить, что за ними человеческие жизни; заторможенные, напуганные, подозрительные люди; полуразрушенная церковь – тяжелой вонью разит на подступах к ней; нищета, разор, печать запустения на всем.

Неужели авторы романов, воспевающих бескрайние колхозные поля, буйно колосящиеся хлеба и сытую колхозную жизнь, не видели этих нищих деревень, разрушенных церквей, терпеливых старух, покорно сносящих новое крепостное состояние? Видели, конечно. Все – видели. Может, именно поэтому рассказ Солженицына «Не стоит село без праведника» («Матренин двор») и вызвал шок.

Открытия Солженицына, на мой взгляд, не только географические, не только Колумбом, приотворившим путь к неведомым островам неизвестного архипелага, являлся он, но и Фрейдом, вскрывшим подсознание общества, изнемогавшего под тяжестью невысказанных страхов и сновидений.

То, что Солженицын принес в литературу, - не узкая правда, не правда сообщения. Тюремные и лагерные сюжеты, нищета деревни, бесправие народа – повторю еще раз – были обычной темой разговоров, переписки, своего рода частных жанров. Эти жанры не пересекались с письменной литературой не только из –за недостатка гражданского мужества. Солженицын не просто сказал правду, он создал язык, в котором нуждалось время и произносила переориентация всей литературы, воспользовавшейся этим языком.

Творчество Солженицына и есть тот мост, который связывает нас с культурной традицией 19 века, пропущенной через опыт Архипелага.