Смекни!
smekni.com

Казус Кукоцкого (стр. 60 из 72)

— Ты ей про Виталика сказал?— шепотом спросила Таня.

Павел Алексеевич покачал головой:

— Не надо.

Они сидели втроем, впервые за несколько лет. Елена в кресле, Таня на ее кровати, от которой пахло не то кошками, не то старой мочой. Павел Алексеевич придвинулся поближе вместе с круглым табуретом…

— А не выпить ли нам немного, девочки?— спросил он бодро, но тут же и осекся: Елена смотрела на него с ужасом.

— Выпить, выпить, мамочка,— закричала неожиданно Таня и принесла мгновенно из коридора свой коньяк.

Павел Алексеевич пошел за рюмками.

— Ты думаешь, что… Не правда ли… Павел Алексеевич говорит…— проговорила Елена неуверенно и бессвязно, но с несомненным протестом.

— Ну что ты, мам, одна рюмочка…

Павел Алексеевич стоял в дверях с тремя разномастными рюмками. Оказывается, Леночка не все на свете забыла — вот вспомнила же сейчас, что муж у нее алкоголик. Встревожилась за него при виде бутылки…

— А тебе полезно, Леночка. Для сосудов хорошо,— улыбнулся Павел Алексеевич.

Елена неуверенно протянула руку, взяла неловко в горсть зеленую мокрую рюмку. Вязанье соскользнуло с колен, упало на пол. Младшая Мурка тут же тронула его лапой. Елена забеспокоилась, рюмка покривилась, немного коньяку пролилось:

— Смотри, Таня… Упало все… как это… мокро… Поставить рюмку и поднять вязанье она не могла, это было слишком сложной последовательностью движений… Павел Алексеевич поднял вязанье, положил на кровать. Налил себе и Тане:

— За твое здоровье, мамочка.

Елена слегка водила рюмкой перед собой, Таня прислонила рюмку к ее рту, и она выпила. Они просидели вместе почти час, молча и улыбаясь. Пили медленно коньяк, ели пирожные. Потом вдруг Елена сказала совершенно внятно и определенно, как давно уже не говорила:

— Какой хороший вечер сегодня, Танечка. Как хорошо, что ты приехала домой. Пашенька, помнишь Карантинную улицу?

— Какую Карантинную?— удивился Павел Алексеевич.

Елена улыбнулась, как взрослые улыбаются несмышленым детям:

— В Сибири, ты помнишь? Ты нас оттуда в госпиталь забрал… Мы там хорошо жили. В госпитале.

— Так ведь мы и теперь неплохо живем, Леночка,— он положил руку ей на голову, провел по щеке — она поймала его руку и поцеловала…

Вот ведь какие странности — не помнил Павел Алексеевич никакой Карантинной улицы. А Елена помнила. Что за прихоти памяти? Совместная двадцатилетняя жизнь, в которой один помнит одно, другой — другое… В какой же мере была она совместной, если воспоминания об одном и том же так различаются?

Вскоре приехал Гена Гольдберг. Рассказал то немногое, что узнал о вчерашнем происшествии. Брат поздно возвращался домой и избит был в своем парадном. Нашел его только ранним утром сосед, помешанный на оздоровительном беге, который вышел в седьмом часу совершать свои спортивные подвиги. Сослуживцы Виталия сказали, что несколько раз в течение последней недели ему звонили, угрожали.

— А тебе не звонили?— поинтересовалась Таня.

— А мне-то чего звонить, я-то в стороне от этого,— как будто оправдывался Гена.

Дело, по-видимому, было в том, что Виталий только что вернулся из Якутии, где собирал антропологические данные по северным народам. Его вызвали в первый отдел и предложили сдать все материалы по командировке на том основании, что тему его решили засекретить. Он отказался. В чем заключался секрет, давно уже знал весь мир: северные народы спивались и вымирали, население якутов и других племен сократилось за последние двадцать лет вчетверо. Все это входило логичнейшим образом в теорию Ильи Гольдберга о генетическом вырождении советского народа, но не согласовывалось с концепцией золоченого чуда на ВСХВ под названием «Фонтан Дружбы народов».

Немного позже пришла Тома. Ее пригласили выпить вместе со всеми последнее, уже с донышка. Она с этой рюмки опьянела и стала громко смеяться. Вечер нарушился. Таня поцеловала мать, отца, надела китайское пальто и, вспомнив о Василисе, пошла уже одетая с ней проститься. Вошла в темную камору, щелкнула выключателем. Лампочка давно перегорела, но этого Василиса и не знала. Она повернула голову на щелчок:

— Таня?

Таня поцеловала Василису в темечко, покрытое черным платком:

— Скажи, чего тебе принести?

— Ничего не надо. Сама-то приходи,— неприветливо ответила Василиса.

— Я прихожу…

Таня вышла вместе с Геной на улицу. Он взялся ее провожать.

Тома повела Елену в ванную сменить многослойные тряпки, уложенные мягким валиком в старые купальные трусы, натянутые под более просторные панталоны, на сухую прокладку. Тома не обращала ни малейшего внимания на ее стыдливое сопротивление, она делала это каждый вечер и каждый вечер приговаривала скороговоркой, без всякого укора:

— Да вы стойте, стойте, мамочка, поменять надо мокрое… Вы же мне мешаете…

Потом она подмывала и вытирала бедную Елену, делала все это ловко и грубовато, как делают дешевые няньки в больницах. Елене было так стыдно, что она закрывала глаза и выключалась. Такое маленькое и легкое движение делала, оно называлось «меняздесьнет». Потом Тома толкала Елену перед собой, вела ее в спальню и укладывала. После чего звала Василису, и та садилась в ногах и принималась бормотать свое вечернее славословие — длинную скомканную молитву, слепленную из обрывков молитвенных формул, псалмов и собственных восклицаний, среди которых чаще всего поминалась «христианская кончина, мирная, безболезненная и непостыдная»…

Елена смотрела светлеющими от года к году ясными глазами, которые когда-то были синими, а теперь дымчато-серыми, из одной темноты в другую…

глава 7

Про свои взаимоотношения с братьями Гольдбергами Таня могла сказать только одно: так получилось. Оба они были с детства влюблены в нее и мучительно соперничали. Таня оказалась тяжелым испытанием, которому подверглась их близнецовая связь — самые тесные кровные узы, возможные для людей: даже мать со своим ребенком в человеческом мире, где бессеменное зачатие приписывают лишь одной Марии из Назарета, по своему телесному составу не достигают такой близости, как однояйцевые близнецы. Об этом же говорила и Гольдбергова точная наука генетика.

Испытание братья Гольдберги с честью выдержали: по бессловесному соглашению в дом Кукоцких приходили они всегда вдвоем, звоня по телефону, объявляли: это мы, Гольдберги, хотя по техническим возможностям телефонии всегда говорил только один из них. Если звали Таню в театр или в кино, то непременно тащились вчетвером, с бесцветной Томой в виде принудительного приложения к Таниному убойному обаянию. О Тане они никогда между собой не говорили, разве что информативно или косвенно:

— В субботу пойдем к Кукоцким…

— Я билеты в театр купил на следующее воскресенье…

Тем и исчерпывалось все обсуждение.

Каждый из мальчиков в отдельности имел все основания быть нестерпимым ребенком с повышенным интеллектом и эгоцентрическим искривлением личности, но присутствие в их жизни Тани странным образом уравновешивало то опасное обстоятельство, что были они без пяти минут еврейскими вундеркиндами, с неистребимым и почти законным чувством превосходства над окружающими. Это «почти» несло в себе огромное содержание, в котором им и в горькие годы отрочества, и в более поздние годы предстояло разбираться. Таня им в этом здорово помогла. Кудрявая, веселая, совершенно не озабоченная тем, как относятся к ней окружающие,— вероятно потому, что имела множество доказательств любви к себе со всех сторон,— Таня была вне конкуренции, хотя бы по той причине, что училась двумя классами младше. Между ними было два года разницы в возрасте, и, помимо всего, она принадлежала иному, женскому миру, и хотя до пятнадцати лет была их выше, возможно, что и сильней,— и в голову не приходило мериться с ней в силе,— оба они готовы были подчиниться ей, служить и доставлять всяческие удовольствия, соответствующие возрасту… Мимоходом, махнув косым подолом клетчатой юбки, она, сама того не зная, упразднила строгую иерархию интеллекта, в которой верховное место занимал пока еще не развенчанный Илья Иосифович, потом братья, нос в нос, пристраивались ему в затылок, а все остальные особи располагались уже за ними. Только не Таня… Она была вне… справа или слева. Ее игра была, в сущности, не совсем честной, как если бы, играя в шахматы, она, не оповестив противника, меняла на ходу правила игры и выигрывала, сбросив чужие фигуры с поля звонким щелчком большого и среднего пальцев… Именно это больше всего восхищало в Тане братьев Гольдбергов — вовсе не русые кудряшки и бодрое бомканье на пианино… Иерархия интеллекта оказалась, таким образом, не единственной шкалой, по которой распределялись ценности…

Вкусы и предпочтения братьев были с раннего возраста схожими, но их мать знала чуть ли не с самого рождения, что один из них, Гена, родившийся двадцатью минутами позже, то есть, младший, посильнее плачет и погромче смеется. Желания его были более яркими и страхи более определенными. Во всяком случае, именно пятилетний Виталик, относительно старший, спрашивал у Гены:

— А какую кашу мы больше любим?

И Гена решал, что гречневую…

Поклонение Тане избавляло их до некоторой степени от комической роли вундеркиндов — высшее положение в иерархии они добровольно, но не вполне корректно, предоставили Тане. Школа в Малаховке не умела оценить дарований мальчиков — отличники и отличники. Простодушная Валентина, работавшая лаборанткой вплоть до пятьдесят третьего года, когда ее в пылу борьбы с космополитизмом сократили, за тяготами послевоенного существования, до самой своей ранней смерти так и не успела разглядеть талантов своих детей, а эгоцентрический отец сам происходил из породы вундеркиндов и потому рассматривал редкие способности мальчиков как нечто само собой разумеющееся. К тому же братья составляли друг для друга здоровую конкуренцию не только в отношении Тани, но также в физике, химии и математике. Тане, пожалуй, было интереснее общаться с Виталиком, поскольку он склонялся к медицине и у них было больше общих тем, но, по правде говоря, в качестве кавалеров ее гораздо больше устраивали посторонние мальчики, не обладающие столь исключительными знаниями в области естественных наук, зато умеющие ловко колотить ногами, отплясывая просочившийся сквозь поры «железного занавеса» рок-н-ролл…