Смекни!
smekni.com

Чапаев и Пустота 2 (стр. 21 из 61)

- Чувствую, - мрачно сказал Сердюк и вернулся на свой стул.

Мария, видимо, тоже ощутил вкус к рисованию. Взяв из угла свой планшет, он сел рядом с остальными.

- Нет, - сказал он, прищуренным глазом вглядываясь в бюст Аристотеля, - если ты отсюда выйти когда-нибудь хочешь, надо газеты читать и эмоции при этом испытывать. А не в реальности мира сомневаться. Это при советской власти мы жили среди иллюзий. А сейчас мир стал реален и познаваем. Понял?

Сердюк молча рисовал.

- Что, не согласен?

- Трудно сказать, - ответил Сердюк мрачно. - Что реален - не согласен. А что познаваем, я и сам давно догадался. По запаху.

- Господа, - заговорил я, чувствуя, что назревает ссора и пытаясь увести разговор куда-нибудь на нейтральную территорию, - а вы не знаете, почему это мы рисуем именно Аристотеля?

- Так это Аристотель? - сказал Мария. - То-то вид такой серьезный. А черт знает почему. Наверно, первый, кто им на складе попался.

- Не дури, Мария, - сказал Володин. - Тут никаких случайностей не бывает. Ты ведь только что сам все вещи своими именами назвал. Мы почему все в дурке сидим? Нас здесь к реальности вернуть хотят. И Аристотеля этого мы потому именно и рисуем, что это он - реальность с шестисотыми "мерседесами", куда ты, Мария, выписаться хочешь, придумал.

- А что, до него ее не было? - спросил Мария.

- До него не было, - отрезал Володин.

- Это как?

- Не поймешь, - сказал Володин.

- А ты попробуй объясни, - сказал Мария. - Может, и пойму.

- Ну скажи, почему этот "мерседес" реальный? - спросил Володин.

Несколько секунд Мария мучительно думал.

- Потому что он из железа сделан, - сказал он, - вот почему. А это железо можно подойти и потрогать.

- То есть ты хочешь сказать, что реальным его делает некая субстанция, из которой он состоит?

Мария задумался.

- В общем, да, - сказал он.

- Вот поэтому мы Аристотеля и рисуем. Потому что до него никакой субстанции не было, - сказал Володин.

- А что же было?

- Был главный небесный автомобиль, - сказал Володин, - по сравнению с которым твой шестисотый "мерседес" - говно полное. Этот небесный автомобиль был абсолютно совершенным. И все понятия и образы, относящиеся к автомобильности, содержались в нем одном. А так называемые реальные автомобили, которые ездили по дорогам Древней Греции, считались просто его несовершенными тенями. Как бы проекциями. Понял?

- Понял. Ну и что дальше?

- А дальше Аристотель взял и сказал, что главный небесный автомобиль, конечно, есть. И все земные машины, разумеется, являются просто его искаженными отражениями в тусклом и кривом зеркале бытия. В то время спорить с этим было нельзя. Но кроме первообраза и отражения, сказал Аристотель, есть еще одна вещь. Тот материал, который принимает форму этого автомобиля. Субстанция, обладающая самосуществованием. Железо, как ты выразился. И вот эта субстанция и сделала мир реальным. С нее вся эта ебаная рыночная экономика и началась. Потому что до этого все вещи на земле были просто отражениями, а какая реальность, скажи мне, может быть у отражения? Реально только то, что эти отражения создает.

- Ну знаете, - заметил я тихо, - это еще большой вопрос.

Володин проигнорировал мои слова.

- Понятно? - спросил он Марию.

- Понятно, - ответил Мария.

- Что тебе понятно?

- Понятно, что ты псих в натуре. Какие же в Древней Греции могли быть автомобили?

- Фу, - сказал Володин. - Как это мелко и безошибочно. Тебя так и правда скоро выпишут.

- Дай-то Бог, - сказал Мария.

Сердюк поднял голову и внимательно посмотрел на Марию.

- Ты, Мария, - сказал он, - сильно за последнее время ссучился, вот что. В духовном смысле.

- А мне отсюда выйти нужно, понял? Я не хочу, чтобы у меня здесь вся жизнь прошла. Кому я через десять лет нужен буду?

- Дурак ты, Мария, - презрительно сказал Сердюк. - Неужели ты не понимаешь, что у вас с Арнольдом любовь только здесь может быть?

- Фильтруй базар! А то я тебе, журавлиная морда, этим бюстом башку разобью.

- Ну попробуй, козел, - сказал побледневший Сердюк, вставая со стула, - попробуй!

- А я и пробовать не буду, - тоже вставая, ответил Мария, - я просто сделаю, и все. За такие слова убивают в натуре.

Он шагнул к столу и взял бюст.

Дальнейшее заняло от силы несколько секунд. Мы с Володиным вскочили со своих мест. Володин обхватил руками рванувшегося к Марии Сердюка. Лицо Марии исказилось гримасой ярости; он поднял бюст над головой, замахнулся им и шагнул к Сердюку. Я оттолкнул Марию и увидел, что Володин схватил Сердюка таким образом, что прижал его руки к туловищу, и если Мария все-таки ударит его бюстом, тот не сможет даже закрыться ладонями. Я попытался разорвать руки Володина, сцепленные на груди у закрывшего глаза и блаженно улыбающегося Сердюка, и вдруг заметил, что Володин с ужасом смотрит мне за спину. Я повернул голову и увидел мертвое гипсовое лицо с пыльными бельмами глаз, медленно опускающееся на меня из-под засиженного мухами штукатурного неба.

5

Бюст Аристотеля был единственным, что сохраняла моя память, когда я пришел в себя. Впрочем, я не уверен, что выражение "пришел в себя" вполне подходит. Я с детства ощущал в нем какую-то стыдливую двусмысленность: кто именно пришел? куда пришел? и, что самое занимательное, откуда? - одним словом, сплошное передергивание, как за карточным столом на волжском пароходе. С возрастом я понял, что на самом деле слова "прийти в себя" означают "прийти к другим", потому что именно эти другие с рождения объясняют тебе, какие усилия ты должен проделать над собой, чтобы принять угодную им форму.

Но дело не в этом. Я полагаю это выражение не вполне подходящим для описания моего состояния, потому что, очнувшись, я не проснулся полностью, а как бы осознал себя в зыбкой неглубокой дреме, в том знакомом каждому человеку нематериальном мире на границе сна и бодрствования, где все, что есть вокруг, - это мгновенно возникающие и растворяющиеся в сознании видения и мысли, а тот, вокруг которого они возникают, сам по себе начисто отсутствует. Обычно пролетаешь это состояние мгновенно, но я отчего-то застрял в нем на несколько долгих секунд; мои мысли касались главным образом Аристотеля. Они были бессвязными и почти лишенными смысла - этот идеологический прадед большевизма вызывал во мне мало симпатии, но личной ненависти за вчерашнее я не ощущал; видимо, изобретенное им понятие субстанции было недостаточно субстанциональным, чтобы причинить мне серьезный вред. Интересно, что этому в моем полусне имелось убедительнейшее из доказательств: когда бюст разлетелся от удара, выяснилось, что он был пустотелым.

Вот если бы меня по голове ударили бюстом Платона, подумал я, то результат был бы куда как серьезнее. Тут я вспомнил, что у меня есть голова, последние фрагменты сна унеслись прочь, и все пошло по обычной схеме человеческого пробуждения - стало ясно, что все эти мысли существуют именно в голове, а она непереносимо ноет.

Я осторожно открыл глаза.

Первым, что я увидел, была Анна, сидящая недалеко от моей койки. Она не заметила, что я проснулся, - оттого, наверно, что была увлечена чтением: в ее ладонях был раскрытый томик Гамсуна. Некоторое время я разглядывал ее сквозь ресницы. Ничего существенного к своему первому впечатлению от нее я добавить не мог, да и не нужны были никакие добавления. Может быть, ее красота показалась мне еще мучительнее в своем равнодушном совершенстве. Я с грустью подумал, что если женщинам вроде нее и случается полюбить мужчину, то им оказывается или коммивояжер с усиками, или какой-нибудь краснолицый майор артиллерии - за этим стоит тот же механизм, который заставляет школьных красавиц выбирать себе уродливых подруг. Разумеется, дело тут не в желании подчеркнуть свою красоту контрастом (объясненьице на уровне Ивана Бунина), а в милосердии.

Впрочем, некоторые изменения с ней произошли. Наверно, из-за освещения мне показалось, что ее волосы стали короче и чуть светлее. Вместо вчерашнего темного платья на ней была какая-то странная полувоенная форма - черная юбка и широкий песочный френч, на рукаве которого дрожали цветные рефлексы от графина, расщеплявшего солнечный луч; графин стоял на столе, а стол находился в комнате, которую я никогда раньше не видел. Но что самое поразительное, за окном этой комнаты было лето - сквозь стекло виднелись серебристо-зеленые, как бы пыльные кроны тополей, парящие в полуденном зное.

Комната, где я находился, напоминала номер в недорогой провинциальной гостинице - столик, два полумягких кресла, умывальник на стене и лампа под абажуром. На что она точно не походила ни в малейшей степени, так это на купе несущегося сквозь зимнюю ночь поезда, где я заснул вчера вечером.

Я приподнялся на локте. Видимо, мое движение было для Анны полной неожиданностью - она уронила книгу на пол и растерянно на меня уставилась.

- Где я? - спросил я, садясь в кровати.

- Ради Бога, лежите, - сказала она, нагибаясь ко мне. - Все хорошо. Вы в безопасности.

Мягкое нажатие ее рук уложило меня на спину.

- Но я могу хотя бы узнать, где именно я лежу? И почему сейчас лето?

- Да, - сказала она, возвращаясь на стул, - лето. Вы совсем ничего не помните?

- Я все отлично помню, - сказал я. - Я только не понимаю, как это я ехал в поезде, а потом вдруг оказался в этой комнате.

- Вы довольно часто начинали говорить в бреду, - сказала она, - но ни разу не приходили в сознание. Большую часть времени вы были в коме.

- В какой коме? Я помню, что мы пили шампанское, и еще Шаляпин пел... Или ткачи... А потом этот странный господин... Товарищ... Словом, Чапаев. Чапаев взял и отцепил вагоны.

Наверно, не меньше минуты Анна недоверчиво смотрела мне в глаза.

- Как это странно, - сказала она наконец.

- Что странно?

- Что вы помните именно это. А потом?

- Потом?

- Ну да, потом. Ну, например, - бой на станции Лозовая помните?

- Нет, - сказал я.

- А то, что раньше было?

- Раньше?

- Ну да, раньше. Вы ведь под Лозовой уже эскадроном командовали.