Смекни!
smekni.com

Толстой Семейное счастие (стр. 5 из 17)

‑ Отчего? ‑ спросила я.

‑ Оттого, что всегда это будет ложь. Что такое за открытие, что человек любит? Как будто, как только он это скажет, что‑то защелкнется, хлоп ‑ любит. Как будто, как только он произнесет это слово, что‑то должно произойти необыкновенное, знамения какие‑нибудь, из всех пушек сразу выпалят. Мне кажется, ‑ продолжал он, ‑ что люди, которые торжественно произносят эти слова: "Я вас люблю", или себя обманывают, или, что еще хуже, обманывают других.

‑ Так как же узнает женщина, что ее любят, когда ей не скажут этого? спросила Катя.

‑ Этого я не знаю, ‑ отвечал он, ‑ у каждого человека есть свои слова. А есть чувство, так оно выразится. Когда я читаю романы, мне всегда представляется, какое должно быть озадаченное лицо у поручика Стрельского или у Альфреда, когда он скажет: "Я люблю тебя, Элеонора!" и думает, что вдруг произойдет необыкновенное; и ничего не происходит ни у ней, ни у него, ‑ те же самые глаза и нос, и все то же самое.

Я тогда уже в этой шутке чувствовала что‑то серьезное, относящееся ко мне, но Катя не позволяла легко обращаться с героями романов.

‑ Вечно парадоксы, ‑ сказала она, ‑ Ну, скажите по правде, разве вы сами никогда не говорили женщине, что любите ее?

‑ Никогда не говорил и на колено на одно не становился, ‑ отвечал он, смеясь, ‑ и не буду.

"Да, ему не нужно говорить мне, что он меня любит, ‑ думала я теперь, живо вспоминая этот разговор. ‑ Он любит меня, я это знаю. И все старание его казаться равнодушным не разуверит меня".

Весь этот вечер он мало говорил со мною, но в каждом слове его к Кате, к Соне, в каждом движении и взгляде его я видела любовь и не сомневалась в ней. Мне только досадно и жалко за него было, зачем он находит нужным еще таиться и притворяться холодным, когда все уже так ясно и когда так легко и просто можно бы было быть так невозможно счастливым. Но меня, как преступление, мучило то, что я спрыгнула к нему в сарай. Мне все казалось, что он перестанет уважать меня за это и сердит на меня.

После чаю я пошла к фортепьяно, и он пошел за мною.

‑ Сыграйте что‑нибудь, давно я вас не слыхал, ‑ сказал он, догоняя меня в гостиной.

‑ Я и хотела... Сергей Михайлыч! ‑ сказала я, вдруг глядя ему прямо в глаза. ‑ Вы не сердитесь на меня?

‑ За что? ‑ спросил он.

‑ Что я вас не послушала после обеда, ‑ сказала я, краснея.

Он понял меня, покачал головою и усмехнулся. Взгляд его говорил, что следовало бы побранить, но что он не чувствует в себе силы на это.

‑ Ничего не было, мы опять друзья, ‑ сказала я, садясь за фортепьяно.

‑ Еще бы! ‑ сказал он.

В большой высокой зале было только две свечи на фортепьяно, остальное пространство было полутемно. В отворенные окна глядела светлая летняя ночь. Все было тихо, только Катины шаги с перемежечкой поскрипывали в темной гостиной, и его лошадь, привязанная под окном, фыркала и била копытом по лопуху. Он сидел сзади меня, так что мне его не видно было; но везде в полутьме этой комнаты, в звуках, во мне самой я чувствовала его присутствие. Каждый взгляд, каждое движение его, которых я не видала, отзывались в моем сердце. Я играла сонату‑фантазию Моцарта, которую он привез мне и которую я при нем и для него выучила. Я вовсе не думала о том, что играю, но, кажется, играла хорошо, и мне казалось, что ему нравится. Я чувствовала то наслаждение, которое он испытывал, и, не глядя на него, чувствовала взгляд, который сзади был устремлен на меня. Совершенно невольно, продолжая бессознательно шевелить пальцами, я оглянулась на него, голова его отделялась на светлевшем фоне ночи. Он сам сидел, облокотившись головою на руки, и пристально смотрел на меня блестящими глазами. Я улыбнулась, увидев этот взгляд, и перестала играть. Он улыбнулся тоже и укоризненно покачал головою на ноты, чтоб я продолжала. Когда я кончила, месяц посветлел, поднялся высоко, и в комнату уже, кроме слабого света свеч, входил из окон другой, серебристый свет, падавший на пол. Катя сказала, что ни на что не похоже, как я остановилась на лучшем месте, и что я дурно играла; но он сказал, что, напротив, я никогда так хорошо не играла, как нынче, и стал ходить по комнатам через залу в темную гостиную и опять в залу, всякий раз оглядываясь на меня и улыбаясь. И я улыбалась, мне даже смеяться хотелось без всякой причины, так я была рада чему‑то, нынче только, сейчас случившемуся. Как только он скрывался в дверь, я обнимала Катю, с которою мы стояли у фортепьяно, и начинала целовать ее в любимое мое местечко, в пухлую шею под подбородок; как только он возвращался, я делала как будто серьезное лицо и насилу удерживалась от смеха.

‑ Что с нею сделалось нынче? ‑ говорила ему Катя.

Но он не отвечал и только посмеивался на меня. Он знал, что со мною сделалось.

‑ Посмотрите, что за ночь! ‑ сказал он из гостиной, останавливаясь перед открытою в сад балконною дверью...

Мы подошли к нему, и точно, это была такая ночь, какой уж я никогда не видала после. Полный месяц стоял над домом за нами, так что его не видно было, и половина тени крыши, столбов и полотна террасы наискоски en raccourci лежала на песчаной дорожке и газонном круге. Остальное все было светло и облито серебром росы и месячного света. Широкая цветочная дорожка, по которой с одного края косо ложились тени георгин и подпорок, вся светлая и холодная блестя неровным щебнем, уходила в тумане и вдаль. Из‑за дерев виднелась светлая крыша оранжереи, и из‑под оврага поднимался растущий туман. Уже несколько оголенные кусты сирени все до сучьев были светлы. Все увлажненные росой цветы можно было отличать один от другого. В аллеях тень и свет сливались так, что аллеи казались не деревьями и дорожками, а прозрачными, колыхающимися и дрожащими домами. Направо в тени дома все было черно, безразлично и страшно. Но зато еще светлее выходила из этого мрака причудливо‑раскидистая макушка тополя, которая почему‑то странно остановилась тут, недалеко от дома, наверху в ярком свете, а не улетела куда‑то, туда далеко, в уходящее синеватое небо.

‑ Пойдемте ходить, ‑ сказала я.

Катя согласилась, но сказала, чтоб я надела калоши.

‑ Не надо, Катя, ‑ сказала я, ‑ вот Сергей Михайлыч даст мне руку.

Как будто это могло помешать мне промочить ноги. Но тогда это всем нам троим было понятно и ничуть не странно. Он никогда не подавал мне руки, но теперь я сама взяла ее и он не нашел этого странным. Мы втроем сошли с террасы. Весь этот мир, это небо, этот сад, этот воздух были не те, которые я знала.

Когда я смотрела вперед по аллее, по которой мы шли, мне все казалось, что туда дальше нельзя было идти, что там кончился мир возможного, что все это навсегда должно быть заковано в своей красоте. Но мы подвигались, и волшебная стена красоты раздвигалась, впускала нас, и там тоже, казалось, был наш знакомый сад, деревья, дорожки, сухие листья. И мы точно ходили по дорожкам, наступали на круги света и тени, и точно сухой лист шуршал под ногою, и свежая ветка задевала меня по лицу. И это точно был он, который, ровно и тихо ступая подле меня, бережно нес мою руку, и это точно была Катя, которая, поскрипывая, шла рядом с нами. И, должно быть, это был месяц на небе, который светил на нас сквозь неподвижные ветви...

Но с каждым шагом сзади нас и спереди снова замыкалась волшебная стена, и я переставала верить в то, что можно еще идти дальше, переставала верить во все, что было.

‑ Ах! лягушка! ‑ проговорила Катя.

"Кто и зачем это говорит?" ‑ подумала я. Но потом я вспомнила, что это Катя, что она боится лягушек, и я посмотрела под ноги. Маленькая лягушонка прыгнула и замерла передо мной, и от нее маленькая тень виднелась на светлой глине дорожки.

‑ А вы не боитесь? ‑ сказал он.

Я оглянулась на него. Одной липы в аллее недоставало в том месте, где мы проходили, мне ясно было видно его лицо. Оно было так прекрасно и счастливо...

Он сказал: "Вы не боитесь?", а я слышала, что он говорил: "Люблю тебя, милая девушка!" ‑ Люблю! люблю! ‑ твердил его взгляд, его рука; и свет, и тень, и воздух, и все твердило то же самое.

Мы обошли весь сад. Катя ходила рядом с нами своими маленькими шажками и тяжело дышала от усталости. Она сказала, что время вернуться, и мне жалко, жалко стало ее, бедняжку. "Зачем она не чувствует того же, что мы? ‑ думала я. ‑ Зачем не все молоды, не все счастливы, как эта ночь и как мы с ним?"

Мы вернулись домой, но он еще долго не уезжал, несмотря на то, что прокричали петухи, что все в доме спали, и лошадь его все чаще и чаще била копытом по лопуху и фыркала под окном. Катя не напоминала нам, что поздно, и мы, разговаривая о самых пустых вещах, просидели, сами не зная того, до третьего часа утра. Уж кричали третьи петухи и заря начала заниматься, когда он уехал. Он простился, как обыкновенно, ничего не сказал особенного; но я знала, что с нынешнего дня он мой и я уже не потеряю его. Как только я призналась себе, что люблю его, я все рассказала и Кате. Она была рада и тронута тем, что я ей рассказала, но бедняжка могла заснуть в эту ночь, а я долго еще, долго ходила по террасе, сходила в сад и, припоминая каждое слово, каждое движение, прошла по тем аллеям, по которым мы прошли с ним. Я не спала всю эту ночь и в первый раз в жизни видела восход солнца и раннее утро. И ни такой ночи, ни такого утра я уже никогда не видала после. "Только зачем он не скажет мне просто, что любит меня? ‑ думала я. ‑ Зачем он выдумывает какие‑то трудности, называет себя стариком, когда все так просто и прекрасно? Зачем он теряет золотое время, которое, может быть, уже никогда не возвратится? Пускай он скажет: люблю, словами скажет: люблю; пускай рукой возьмет мою руку, пригнет к ней голову и скажет: люблю. Пускай покраснеет и опустит глаза передо мной, и я тогда все скажу ему. И не скажу, а обниму, прижмусь к нему и заплачу. Но что ежели я ошибаюсь и ежели он не любит меня?" ‑ вдруг пришло мне в голову.