Смекни!
smekni.com

Толстой Семейное счастие (стр. 8 из 17)

‑ А знаете, я давно хотел вам сказать одну вещь, ‑ сказал он раз, когда мы поздно одни засиделись в этом углу. ‑ Я, покуда вы играли, все думал об этом.

‑ Ничего не говорите, я все знаю, ‑ сказала я.

Он улыбнулся.

‑ Да, правда, не будем говорить.

‑ Нет, скажите, что? ‑ спросила я.

‑ А вот что. Помните, когда я вам рассказывал историю про А и Б?

‑ Еще бы не помнить эту глупую историю. Хорошо, что так кончилось...

‑ Да, еще бы немного, и все мое счастье погибло бы от меня самого. Вы спасли меня. Но главное, что я все лгал тогда, и мне совестно, я хочу досказать теперь.

‑ Ах, пожалуйста, не надо.

‑ Не бойтесь, ‑ сказал он, улыбаясь. ‑ Мне только оправдаться надо. Когда я начал говорить, я хотел рассуждать.

‑ Зачем рассуждать, ‑ сказала я, ‑ никогда не надо.

‑ Да, я рассуждал плохо. После всех моих разочарований, ошибок в жизни, когда я нынче приехал в деревню, я так себе сказал решительно, что любовь для меня кончена, что остаются для меня только обязанности доживанья, что я долго не отдавал себе отчета в том, что такое мое чувство к вам и к чему оно может повести меня. Я надеялся и не надеялся, то мне казалось, что вы кокетничаете, то верилось, ‑ и сам не знал, что я буду делать. Но после этого вечера, помните, когда мы ночью ходили по саду, ‑ я испугался, мое теперешнее счастье показалось мне слишком велико и невозможно. Ну, что бы было, ежели бы я позволил себе надеяться, и напрасно? Но, разумеется, я думал только о себе; потому что я гадкий эгоист.

Он помолчал, глядя на меня.

‑ Однако ведь и не совсем вздор я говорил тогда. Ведь можно и должно было мне бояться. Я так много беру от вас и так мало могу дать. Вы еще дитя, вы бутон, который еще будет распускаться, вы в первый раз любите, а я...

‑ Да, скажите мне по правде, ‑ сказала я, но вдруг мне страшно стало за его ответ. ‑ Нет, не надо, ‑ прибавила я.

‑ Любил ли я прежде? да? ‑ сказал он, тотчас угадав мою мысль. ‑ Это я могу сказать вам. Нет, не любил. Никогда ничего похожего на это чувство... Но вдруг как будто какое‑то тяжелое воспоминание мелькнуло в его воображении. ‑ Нет, и тут мне нужно ваше сердце, чтоб иметь право любить вас, ‑ сказал он грустно. ‑ Так разве не нужно было задуматься, прежде чем сказать, что я люблю вас? Что я вам даю? Любовь ‑ правда.

‑ Разве это мало? ‑ сказала я, глядя ему в глаза.

‑ Мало, мой друг, для вас мало, ‑ продолжал он. ‑ У вас красота и молодость! Я часто теперь не сплю по ночам от счастья и все думаю о том, как мы будем жить вместе. Я прожил много, и мне кажется, что нашел то, что нужно для счастья. Тихая, уединенная жизнь в нашей деревенской глуши, с возможностью делать добро людям, которым так легко делать добро, к которому они не привыкли; потом труд, ‑ труд, который, кажется, что приносит пользу; потом отдых, природа, книга, музыка, любовь к близкому человеку, ‑ вот мое счастье, выше которого я не мечтал. А тут, сверх всего этого, такой друг, как вы, семья, может быть, и все, что только может желать человек.

‑ Да, ‑ сказала я.

‑ Для меня, который прожил молодость, ‑ да, но не для вас, ‑ продолжал он. ‑ Вы еще не жили, вы еще в другом, может быть, захотите искать счастья и, может быть, в другом найдете его. Вам кажется теперь, что это счастье, оттого что меня любите.

‑ Нет, я всегда только желала и любила эту тихую семейную жизнь, ‑ сказала я. ‑ И вы только говорите то самое, что я думала.

Он улыбнулся.

‑ Это только вам кажется, мой друг. А вам мало этого. У вас красота и молодость, ‑ повторил он задумчиво.

Но я рассердилась за то, что он не верил мне и как будто попрекал моею красотой и молодостью.

‑ Так за что же вы любите меня? ‑ сказала я сердито. ‑ За молодость или за меня самою?

‑ Не знаю, но люблю, ‑ отвечал он, глядя на меня своим внимательным, притягивающим взглядом.

Я ничего не отвечала и невольно смотрела ему в глаза. Вдруг что‑то странное случилось со мной: сначала я перестала видеть окружающее, потом лицо его исчезло передо мной, только одни его глаза блестели, казалось, против самых моих глаз; потом мне показалось, что глаза эти во мне, все помутилось, я ничего не видала и должна была зажмуриться, чтоб оторваться от чувства наслаждения и страха, которые производил во мне этот взгляд...

Накануне дня, назначенного для свадьбы, перед вечером погода разгулялась. И после дождей, начавшихся летом, прояснился первый холодный и блестящий осенний вечер. Все было мокро, холодно, светло, и в саду в первый раз замечался осенний простор, пестрота и оголенность. На небе было ясно, холодно и бледно. Я пошла спать, счастливая от мысли, что завтра, в день нашей свадьбы, будет хорошая погода.

В этот день я проснулась с солнцем, и мысль, что уже нынче... как будто испугала и удивила меня. Я вышла в сад. Солнце только что взошло и блестело раздробленно сквозь облетевшие желтеющие липы аллеи. Дорожка была устлана шуршавшими листьями. Сморщенные яркие кисти рябины краснелись на ветках с убитыми морозом редкими покоробившимися листьями, георгины сморщились и почернели. Мороз в первый раз серебром лежал на бледной зелени травы и на поломанных лопухах около дома. На ясном, холодном небе не было и не могло быть ни одного облака.

"Неужели нынче? ‑ спрашивала я себя, не веря своему счастию. ‑ Неужели завтра уже я проснусь не здесь, а в чужом, Никольском доме с колоннами? Неужели больше не буду ожидать и встречать его и по вечерам и ночам говорить о нем с Катей? Не буду с ним сидеть у фортепьяно в покровской зале? Не буду провожать и бояться за него в темные ночи?" Но я вспоминала, что вчера он сказал, что приезжает в последний раз, и Катя заставляла меня примеривать подвенечное платье и сказала: "К завтраму"; и я верила на мгновенье и снова сомневалась. "Неужели с нынешнего же дня буду жить там с свекровью, без Надежи, без старика Григория, без Кати? Не буду целовать на ночь няню и слышать, как она по старой привычке, перекрестив меня, скажет: "Покойной ночи, барышня?" Не буду учить Соню и играть с нею и через стену стучать к ней утром и слышать ее звонкий хохот? Неужели нынче я сделаюсь чужою для себя самой и новая жизнь осуществления моих надежд и желаний открывается передо мною? Неужели навсегда эта новая жизнь?" Я с нетерпением ждала его, мне тяжело было одной с этими мыслями. Он приехал рано, и только с ним я вполне поверила тому, что нынче буду его женою, и мысль эта перестала быть для меня страшною.

Перед обедом мы ходили в нашу церковь служить панихиду по отце.

"Ежели бы он был жив теперь!" ‑ думала я, когда мы возвращались домой; и я молча опиралась на руку человека, бывшего лучшим другом того, о ком я думала. Во время молитвы, припадая головою к холодному камню пола часовни, я так живо воображала моего отца, так верила в то, что его душа понимает меня и благословляет мой выбор, что и теперь мне казалось, что душа его тут, летает над нами и что я чувствую на себе его благословение. И воспоминания, и надежды, и счастие, и печаль сливались во мне в одно торжественное и приятное чувство, к которому шли этот неподвижный свежий воздух, тишина, оголенность полей и бледное небо, с которого на все падали блестящие, но бессильные лучи, пытавшиеся жечь мне щеку. Мне казалось, что тот, с кем я шла, понимал и разделял мое чувство. Он шел тихо и молча, и в его лице, на которое я взглядывала изредка, выражалась та же важная не то печаль, не то радость, которые были и в природе, и в моем сердце.

Вдруг он обернулся ко мне, я видела, что он хотел сказать что‑то. "Что ежели он заговорит не про то, про что я думаю?" ‑ пришло мне в голову. Но он заговорил про отца, даже не называя его.

‑ А один раз он шутя сказал мне: "Женись на моей Маше! " ‑ сказал он.

‑ Как бы он был счастлив теперь! ‑ сказала я, крепче прижимая к себе руку, которая несла мою.

‑ Да, вы еще были дитя, ‑ продолжал он, глядя в мои глаза, ‑ я целовал тогда эти глаза и любил их только за то, что они на него похожи, и не думал, что они будут за себя так дороги мне. Я звал вас Машею тогда.

‑ Говорите мне "ты", ‑ сказала я.

‑ Я только что хотел сказать тебе "ты", ‑ проговорил он, ‑ только теперь мне кажется, что ты совсем моя, ‑ и спокойный, счастливый, притягивающий взгляд остановился на мне.

И мы все шли тихо по полевой непроторенной дорожке через стоптанное, сбитое жнивье; и только шаги и голоса наши были нам слышны. С одной стороны через овраг до далекой оголенной рощи тянулось буроватое жнивье, по которому в стороне от нас мужик с сохою беззвучно прокладывал все шире и шире черную полосу. Рассыпанный под горою табун казался близко. С другой стороны и впереди, до сада и нашего дома, видневшегося из‑за него, чернело и кое‑где полосами уже зеленело озимое оттаявшее поле. На всем блестело нежаркое солнце, на всем лежали длинные волокнистые паутины. Они летали в воздухе вокруг нас и ложились на обсыхающее от мороза жнивье, попадали нам в глаза, на волосы, на платье. Когда мы говорили, голоса наши звучали и останавливались над нами в неподвижном воздухе, как будто мы одни только и были посреди всего мира и одни под этим голубым сводом, на котором, вспыхивая и дрожа, играло нежаркое солнце.

Мне тоже хотелось назвать его ты, но совестно было.

‑ Зачем ты идешь так скоро? ‑ сказала я скороговоркою и почти шепотом и невольно покраснела.

Он пошел тише и еще ласкательнее, еще веселее и счастливее смотрел на меня.

Когда мы вернулись домой, уже там была его мать и гости, без которых мы не могли обойтись, и я до самого того времени, как мы из церкви сели в карету, чтоб ехать в Никольское, не была наедине с ним.

Церковь была почти пуста, я видела одним глазом только его мать, прямо стоявшую на коврике у клироса. Катю в чепце с лиловыми лентами и слезами на щеках и двух‑трех дворовых, любопытно глядевших на меня. На него я не смотрела, но чувствовала тут, подле себя, его присутствие. Я вслушивалась в слова молитв, повторяла их, но в душе ничего не отзывалось. Я не могла молиться и тупо смотрела на иконы, на свечи, на вышитый крест ризы на спине священника, на иконостас, на окно церкви ‑ и ничего не понимала. Я только чувствовала, что что‑то необычайное совершается надо мною. Когда священник с крестом обернулся к нам, поздравил и сказал, что он крестил меня и вот Бог привел и венчать. Катя и его мать поцеловали нас, и послышался голос Григория, зовущего карету, я удивилась и испугалась, что все кончено уже, а ничего необыкновенного, соответствующего совершившемуся надо мною таинству, не сделалось в моей душе. Мы поцеловались с ним, и этот поцелуй был такой странный, чуждый нашему чувству. "И только‑то", ‑ подумала я. Мы вышли на паперть, звук колес густо раздался под сводом церкви, свежим воздухом пахнуло в лицо, он надел шляпу и за руку подсадил меня в карету. Из окна кареты я увидела морозный с кругом месяц. Он сел рядом со мною и затворил за собою дверцу. Что‑то кольнуло меня в сердце. Как будто оскорбительна мне показалась уверенность, с которою он это сделал. Катин голос прокричал, чтобы я закрыла голову, колеса застучали по камню, потом по мягкой дороге, и мы поехали. Я, прижавшись к углу, смотрела в окно на далекие светлые поля и на дорогу, убегающую в холодном блеске месяца. И, не глядя на него, чувствовала его тут, рядом со мною. "Что ж, и только‑то дала мне эта минута, от которой я ждала так много?" ‑ подумала я; и мне все как будто унизительно и оскорбительно казалось сидеть одной так близко с ним. Я обернулась к нему с намерением сказать ему что‑нибудь. Но слова не говорились, как будто уже не было во мне прежнего чувства нежности, а чувства оскорбления и страха заменили его.