Смекни!
smekni.com

«Междисциплинарное индивидуальное гуманитарное образование» Ростов-на-Дону (стр. 11 из 12)

Даже по беглому пересказу Я. Маркулан видно, что фильм далек от жизнеподобия и, стало быть, освобожден от зеркальных притязаний, если понимать их буквально: изображение является отражением. Но, полагаю, не случаен сей подчеркнутый разрыв кинематографистов с реальностью пластической (его констатировал, например, С. Эйзенштейн, усматривавший в «Калигари» «варварский праздник само­уничтожения здорового человеческого начала», ассорти­мент «раскрашенных холстов, намалеванных декораций, расписанных лиц, противоестественных изломов и поступков, чудовищных химер»). Таким способом субстрат про­исходящего переносится в сферу надмирного или, напротив, подсознательного. Детективная механика обслуживает фатализм или психологизм (психиатрического толка), по­добно тому как небесные светила в известной картине Макса Эрнста обслуживают физическую любовь.

Фильм ужасов — вот та изобразительная почва, на ко­торой появляются побеги двойничества, позже набираю­щие бурный рост. «Калигари» обнажает первоначальные тенденции этого развития. Двойничество носит в своих ранних вариантах элементарно-детективный характер. Случаются непонятные события, с трагической неотврати­мостью шествует по экрану насильственная смерть. Гремят выстрелы, сверкают ножи, незаметно и бесшумно работают яды. И только скользящая тень, мимолетный силуэт, хрустнувшая ветка свидетельствуют о телесной подлин­ности преступника, которого в контексте мрачной тайны буквально тянет воспринять как привидение, как модерни­зированного дракона, как исчадие ада, сатану, дьявола. На­конец случайное стечение обстоятельств или проницатель­ность (математический расчет, интуитивное озарение) героя расставляют все по местам, и один из персонажей, обычно наименее сомнительный, наиболее благообразный, принимает на себя ответственность за кровавые злодей­ства.

Не в том смысле, что объявляет на манер современных террористических групп: такой-то убит силами такой-то организации во имя такого-то лозунга. Нет-нет, он молчит, от него не дождаться эпистолярных исповедей или надрыв­ных монологов. Но то, что он позволил себе оступиться, то, что он попался,— это и есть его признание. А там, за обры­вочными словами и фактами, контуры подоплеки: нервный срыв, или расчет, или давняя обида. Так или иначе — перед нами модификации «Доктора Джекила и мистера Хайда».

Любопытно, что злодей обычно оказывается представи­телем высокоинтеллектуальной профессии. В «Кабинете доктора Калигари» — это знаменитый психиатр. В «Винто­вой лестнице» американского режиссера Роберта Сиодмака — богатый профессор. И, кстати сказать, свою закулис­ную, то бишь неофициальную, деятельность он освящает наукой. Убивая физически неполноценных людей (одна из его жертв — девушка-хромоножка, другая — немая и т. п.), он якобы очищает таким образом человечество. Чисто фашистская идея, на что, между прочим, намекает даже облик героя, имеющего сходство с Гитлером.

Если убийца-маньяк обойден по части общественного положения, он наделяется обаятельной внешностью. Такой тип двойничества фигурирует, например, в фильме А. Хич­кока «Психо», преступник здесь милый, застенчивый юно­ша, из тех, кто и муху не обидит.

Реалистический (особенно — неореалистический) кине­матограф наследует фильму ужасов в своем неравнодушии к мотивам двойничества. Разумеется, этот интерес нельзя назвать всепоглощающим, так же как нельзя считать его повсеместным или непреходящим. Но одновременно было бы ошибкой думать, что с ним связаны лишь спорадиче­ские вспышки.

Эксплуатирует ситуацию двойничества и поздний детек­тив. Человек-оборотень — его обязательный герой, и от это­го никуда не денешься: такова специфика жанра. Двойничество, однако, не воспринимается в детективе как двойничество. Пусть отрицательный персонаж, тот, кто выдает себя за вполне презентабельного члена общества,— в самом деле негодяй и правонарушитель, его раздвоенность — всего лишь, актерство, сознательное использование пристойной роли для прикрытия непристойных, бесчеловечных акций; ни философической амбивалентностью, ни внутренними противоречиями сия фигура не отмечена.

Двойничество а ля Гофман или а ля Достоевский прони­кает на экран под флагом экранизаций; все то, что есть в кинематографе от других муз, поступает — при переводе образа из одной художественной системы в другую — на службу к литературе, мобилизованное ради сложнейшей цели: воспроизвести картины умозрительного ряда сред­ствами ряда зрительного.

Отметая предметы внешнего мира, интерьеры и ланд­шафты, декорации и бутафорию, кинематограф проникает своим острым и точным глазом туда, где ни один зритель, да хоть сам Павлов или Фрейд — именно в этом качестве, зрителя,— не бывали. Он рвется в неведомые зоны челове­ческой психики, как бы пытаясь стереть белые пятна с наших представлений о самих себе. […] Своим посягательством на прямой показ психики кино достигает парадоксального результата. Оно обращается и возвращается к фольклорным функциям зеркала: фильм, претендующий на «прямую трансляцию» человеческих переживаний,— хотят того авторы или не хотят — стано­вится чем-то вроде души, перекодированной в зрительные, экранные образы, души на пленке Шосткинской (или, лучше, какой-нибудь другой) фабрики — клади в чемодан и вези куда заблагорассудится, хоть к черту на рога.

Кстати, и черта я помянул не случайно. Душа в чемода­не — не это ли предмет его извечных вожделений, за коим он охотится если не с сотворения мира, то, по меньшей мере, с начала литературы.

Кинематограф, начинавший свою карьеру в искусстве с оглядки на материальные зеркала — на Версаль, на Веласкеса, на Мане, теперь меняет ориентацию, осваивая глу­бинные ресурсы зеркала, его способность мыслить абстрак­циями.

[…] Специфика «8 ½ » — сдвиг изобразительного фокуса с объективного на субъективное, показ субъективного в фор­мах объективного. Толкователем этих эволюции выступает кино — и его необычайный дар разговаривать на языке пси­хики определяет новую музу кандидатом в пресловутый синонимический ряд: зеркало — отражение — сновиде­ние — портрет — душа.

Занимаясь добычей сокровенного по заброшенным при­искам готики, на самой грани спиритизма, кино сохраняет свою генетическую приверженность к правдивой — до репортажного пафоса — повествовательной манере. Мате­риализация духов оборачивается в конечном счете вполне земным мероприятием, чем-нибудь вроде путешествия по дорогам воспоминаний.

В этом плане весьма показательны признания Ингмара Бергмана по мотивам «Земляничной поляны» — фильма, где внешняя жизнь героя переплетается с внутренней до полной взаимозаменяемости — так реальны они обе.

Вот какой рисуется художнику предыстория картины:

«Когда я приехал в Упсалу в то раннее утро... стояла осень, солнечные лучи начали слегка золотить купол собора, часы только что пробили пять. Я вошел в мощенный булыж­ником маленький дворик. Потом поднялся по лестнице и взялся за ручку кухонной двери, на которой еще сохранился цветной витраж; и тут меня вдруг пронзила мысль: а что, если я открою дверь, а за ней стоит старая Лалла — наша старая кухарка,— повязавшись большим передником, и ва­рит на завтрак кашу, как в ту пору, когда я был маленьким. Как будто я вдруг стал способен вернуться в свое детство...

И тогда мне пришло в голову: а что, если сделать фильм, совершенно реалистический, в котором вдруг открываешь дверь и входишь в свое детство, потом открываешь другую дверь и выходишь из него в действительность, а после заво­рачиваешь за угол и входишь в какой-то другой период своего существования, и жизнь идет своим чередом. Вот так и родилась идея «Земляничной поляны».

Можно ли рассматривать этот эпизод как некое «предзеркалье», а психологические фильмы Бергмана как свое­образное зеркало, одно среди многих (имея в виду и потря­сающее «Зеркало» А. Тарковского, и распространенную идиому «лицо — зеркало души»)?

Интересные мысли на сей счет есть у самого Бергмана —и в творчестве, и в комментариях к творчеству. Начнем с того, что один из его знаменитых фильмов носит название «Как в зеркале». Но дело, конечно, не в названии — весь строй фильма подчинен мысли, выраженной этими словами: «как в зеркале». Послушаем теперь Бергмана:

«...Я... пришел к решению сделать фильм о человеке, который совершенно естественно как бы входит в стену и выходит из неё. И человека на эту роль я увидел в Харриет Андерссон. Я увидел маленькую дверь в стене, через кото­рую она входит в совершенно иной мир и через которую вы­ходит из него; этот персонаж живет вполне естественно и в том, и в другом мире, но постепенно реальный мир со столом и стулом становится для нее все более нереальным, а другой мир приобретает все большую власть над ней. Это было исходным пунктом. Потом вдруг возникла мысль, что она превращалась в одно из лиц на обоях и исчезала в узоре.

Но когда я начал работать над фильмом, меня заинте­ресовала драма, заставившая личность как бы исчезать из реального мира, то есть сама болезнь и обстановка, окру­жающая больную. Я почувствовал, что важнее отодвинуть приемы на задний план и сосредоточить внимание на чело­веческой драме».