Смекни!
smekni.com

Анкерсмит Ф. Р. История и тропология: взлет и падение метафоры. 1994 (стр. 55 из 86)

Затем мы попробовали с помощью Барта и Гудма-на определить содержание понятия прошлой реальности. Историческая реальность создается там, где существующие репрезентативные стратегии в истории устанавливают оппозицию между значением и примечанием. Отсюда нельзя сделать вывод, что самая последняя форма истории, в которой случается такая оппозиция (можно вспомнить историю ментальностей), также есть самая высокая форма исторического исследования. Это вступило бы в противоречие с практикой истории, где формы истории, созданные в прошлом, без труда существуют рядом с ее более современными формами. Сам по себе этот факт кажется трудно совместимым с идеями Барта, по крайней мере, насколько они предлагают, что все старые формы истории были подчинены царству значения. Но, по различным причинам, это предложение не должно быть принято. Прежде всего, почему более поздний эффект реальности должен обязательно уничтожать более ранний эффект реальности? Во-

309

вторых, в связи с предшествующим, поскольку нет объяснительного отношения между историческими объектами исследования, то весьма возможно, что различные формы истории могут существовать рядом в относительной изоляции друг от друга. И, третье, и снова в связи с предшествующим: так как динамика историописания, инспирируемая Бартом, ведет нас от значения к примечанию (а не наоборот), следует действительно ожидать этот вид относительной изоляции. Как может значащее объясняться в терминах бессмысленного примечания? Итак, разумно рассматривать эффект реальности скорее как след, проходящий через всю историю, чем только как часть следа, совсем недавно пересеченного.

Мы можем даже пойти на шаг вперед и позволить этой более ранней части следа иногда быть предпочтительнее. Лучше всего это проиллюстрировано на примере политики. Романисты девятнадцатого века, такие, как Флобер и Гусмане, критики, подобные Эмилю де Вог, хорошо знали, что литературный реализм также воплощает и политическую программу: например, демократии. И фактически дефиниция социальной реальности - а реализм имел целью такое определение - не может быть политически индифферентной. Вся политика осуществлялась в пределах консенсуса о такой дефиниции. В соответствии с интуицией вышеупомянутых авторов, можно было бы назвать репрезентативную демократию, развиваемую в девятнадцатом и двадцатых столетиях, политикой реализма. Например, репрезентативная демократия всегда имела целью предложить ясный и неискаженный взгляд на объективную политическую реальность (то есть электорат); но, как и в практике истории, эта политическая реальность была создана только благодаря репрезентации92. И, что даже более важно, эта политика реализма фактически обнаруживает ту же самую динамику, что и эффект реальности в историческом исследовании. В ней также суще-

310

5 глава

ствует движение, которое начинается с фиксации на формировании этнического государства, затем перемещается на via юридическую и политическую системы конституционного государства, via организацию народного хозяйства, к тривиальным деталям существования Джона Ситизена. Этот параллелизм между политикой и историческим исследованием теперь больше не удивляет. Однако можно добавить, что в последние годы девятнадцатого века государство было более успешным в четком определении своих целей и достижении баланса целей и средств, чем современное государство. Говоря это, я не намереваюсь расхваливать раннюю дефиницию политической или исторической реальности по сравнению с более поздней, но только показать, что это можно, по крайней мере, плодотворно обсудить и то, что приходит последним, необязательно лучшее.

Вопреки принятому сегодня взгляду на историю, в своей аргументации я сравнил историописание не с наукой, а с реализмом в литературе и в визуальных искусствах. Из таких сравнений никогда не следует, что историописание действительно есть наука или форма искусства. Соблазнительное обращение к типу поп sequitur* происходит из тенденции превратить наблюдаемые параллели в основы историописания. Так, десять - двадцать лет назад многие расценили параллели между наукой и историей (существование которых никто не оспаривает) как основание, на котором должны покоиться истинность и надежность исторического знания. В попытке осуществить это, искомые параллели превратились из признаков в доказательства научного характера исторического исследования. То же самое можно увидеть у Кроче, когда он говорит, что история есть форма искусства. После возражений против эпистемологии, предпринятых Рорти и многими другими, попытки основать дисциплины на основе фи-

' поп sequitur - не следует.

311

лософии науки потеряли многое из той убедительности, которую они имели со времен Декарта и, главным образом, Канта. Глупо думать, что такая почтенная дисциплина как история нуждается в этом основании вообще, и еще глупее поручить эту задачу философам. Не только лучший, но и единственно убедительный аргумент «за» или «против» исторических точек зрения есть аргумент исторический, а не философский. В науке или историческом исследовании мы видим эпистемологию и философию науки в действии.

Результаты и развитие научного или исторического исследования могут, однако, давать философам пищу для размышлений. Не настолько, чтобы достигнуть кантианской «критики познания», но настолько, чтобы понять, как наука и история могут дополнить наши понятия здравого смысла, касающиеся истины, познания и реальности. Вопрос здесь не в том, достигает ли историк знания прошлой реальности и каким образом он делает это, но в том, какое значение мы можем придать понятиям истины и реальности на основе того, что показывает практика истории. Здесь не философия является основой истории, но история становится основой философии. Для историописания и для философии истории такой вид установления границ можно усовершенствовать, так как именно они слишком часто оказываются на пути друг у друга.

глава

Историография и постмодернизм

Отправной пункт размышлений в данной статье - современное перепроизводство в нашей дисциплине. Все мы знакомы с тем фактом, что в любой поддающейся воображению области историографии, в пределах любой специальности, ежегодно издается огромное количество книг и статей, что делает практически невозможным всестороннее представление о них. Это верно даже для отдельных тем в рамках одной и той же специальности. Позвольте мне проиллюстрировать этот факт примером из политической теории - области, с которой я неплохо знаком. Любой, кто приблизительно лет двадцать назад хотел проникнуть в существо политической философии Гоббса, нуждался в знакомстве только с двумя важными комментариями по этому поводу: исследованиями, осуществленными Уоткинсом и Уоррендером. Конечно, существовали и другие комментаторы Гоббса, но, прочитав эти две книги, любой человек попадал, что на-

315

зывается, в «яблочко». Однако любому, кто в 1994 г. имел смелость попробовать сказать что-нибудь существенное о Гоббсе, сначала необходимо было проложить свой путь сквозь груду в двадцать - двадцать пять посвященных ему исследований, столь же старательно написанных, сколь и обширных; я избавлю читателя от их перечисления. Кроме того, эти исследования обычно имеют столь высокое качество, что, конечно, никто не может позволить себе оставить их непрочитанными.

Существуют два аспекта непреднамеренного итога такого перепроизводства. Во-первых, обсуждение Гоббса имеет тенденцию принимать характер обсуждения скорее интерпретаций Гоббса, чем анализа непосредственно его работ. Кажется, что сами работы иногда становятся менее важны, чем почти забытая причина войны их интепретаций, которая продолжается и сегодня. Во-вторых, из-за очевидной многочисленности интерпретаций оригинальный текст Гоббса постепенно утратил способность функционировать как арбитр в исторических дебатах. Вследствие всех интерпретаций сам текст стал неопределенным, превратился в акварель, в которой линии красок проникают друг в друга. Это означает, что наивная вера в текст, якобы обладающий способностью предлагать решение проблем нашей интерпретации, стала столь же абсурдной, как и вера в данные погодного барометра.

Парадоксальный результат всего этого заключается в том, что непосредственно текст больше не имеет никакой власти над его интерпретацией, и мы даже чувствуем себя вынужденными советовать студентам не читать «Левиафана» отдельно от его интепретаций; пусть сначала они все-таки попробуют пройти по тропинке, лежащей в интерпретационных джунглях. Помещая оригиналы в ореховую скорлупу, мы больше не имеем каких бы то ни было текстов, какого бы то ни было прошлого, но только их интерпретации.

316

6 глава

Когда я читаю обзоры и уведомления, аннонсирую-щие новые книги в «Times Literary Supplement», в «New York Review of Books» или в профессиональных журналах, которые увеличиваются в числе до тревожной отметки, я не сомневаюсь, что такие же вещи существуют в других областях историописания. Ситуация, которой боялся Ницше больше чем сотню лет назад, ситуация, в которой сама историография препятствует нашему взгляду на прошлое, кажется, становится реальностью. Не только чувство безысходного отчаяния порождает это наводнение исторической литературы, но такое перепроизводство бесспорно имеет какое-то нецивилизованное начало. Мы ассоциируем цивилизацию, кроме других качеств, с чувством умеренности, с золотой серединой между избыточностью и недостаточностью. Однако кажется, что любое ощущение умеренности теряется в современном интеллектуальном алкоголизме. Это сравнение с алкоголизмом весьма уместно, потому что самая последняя вышедшая на определенную тему книга или статья всегда претендует быть самым пьянящим интеллектуальным напитком.