Смекни!
smekni.com

Народы и личности в истории. том 2 Миронов В.Б 2000г. (стр. 104 из 158)

Еще Георг Форстер, друг выдающегося ученого Александра Гумбольдта, деятель Майнцской коммуны, как-то заметил, что если культивировать душу человека в учебном заведении механистически и формально, подобно тому как выращивают «спаржу на грядках», итог будет трагичен и ужасен… Такие заведения выпускают в жизнь «отвратительные существа, лишенные соков и сил, не способные хоть на мгновенье отойти от заученных правил и думать самостоятельно – машины во всех значениях этого слова». Далее он писал: «Создавать машины и людей, подобных машинам, нетрудное искусство».[499] И очень опасное для мира.

Конечно и в Германии молодежь не всегда находила ответы на вопросы в школе. Попав в водоворот жизни, она тут же забывала своих шеллингов и гегелей, что для нее более недостижимы, чем лунные кратеры и «цветущие на Марсе яблони». Если Фихте высмеивал тех, кто готов был видеть в человеке лишь «кусок лавы на луне», то Шлейермахер уже тогда обращал внимание на страшную опасность бездуховности и цинично-прагматического взгляда на жизнь… Философ писал: «Внешний мир – мир, лишенный духа – есть для толпы величайшее и первое, дух же – только временный гость в мире, неуверенный в своем месте и в своих силах. Для меня же дух, внутренний мир, смело противостоит внешнему миру, царству материи и вещей». Среди тех, кто рьяно и слепо поклоняется внешнему миру, есть и те, кто чему-то выучился и «гордо шагает по расширенным и заполненным житницам своих знаний». В действительности же, эти люди представляют собой лишь оболочку, лишенную смысла и божьего промысла. Это лишь подобия людей, ибо лишены жизни духа. Поэтому и мир их враждебен человечеству. Немецкий мир, как мы увидим, научился плодить негодяев.

Праздник дураков.

Может, поэтому Герцен, сравнивая качества французских и немецких ученых, отдавал предпочтение французской цивилизации, считая их наблюдателями и материалистами, а в германских ученых видя лишь схоластов и формалистов. Французы у него скорее специалисты, чем каста, немцы же – наоборот… «Во Франции ученые не стоят на первом плане и, следственно, не имеют такого влияния, как ученые в Германии. Во Франции они все более или менее устремлены на практические улучшения – это огромный выход в жизнь. Если их по справедливости можно упрекнуть в специальности больше, нежели германцев, то, наверное, нельзя упрекнуть в бесполезности. Франция именно стоит во главе популяризации науки…Совсем не таковы цеховые ученые германские. Главный, отличительный признак их – быть валом отделену от жизни; это отшельники средних веков, имеющие свой мир, свои интересы, свои обычаи… Академический, ученый мир в Германии составляет особое государство, которому дела нет до Германии».[500] Оценки немецкой мысли сначала Герценом, а затем Солоневичем, не должна отбрасываться (особенно немецкая идеология превосходства)… И. Солоневич писал в «Народной монархии» (напомню: в середине XX в., во время страшной войны с гитлеровской Германией): «Термин «ученого варвара» был впервые пущен Герценом – около ста лет тому назад. Это – очень точный термин. Нельзя отрицать и немецкой одаренности и немецкой работоспособности и – еще менее – той чудовищной дрессировки, которой немцы подвергаются в семье, в школе, в армии, на службе, и так далее. Это – самый дрессированный народ мира. Они учатся так, как нам не снилось – поистине грызут волчьими зубами гранит науки. Но творят науку – все-таки другие нации».[501] Все так, все верно, кроме, возможно, последнего. Немцы умеют творить науку, хотя способности русских повыше.

Тут мы решительно не согласны с В. Розановым, что говорил о соотношении талантов двух стран: «Вот перед великолепным здешним университетом (какое здание – дворец на «Unter den Linden») стоят статуи двух, можно сказать, «святых» братьев, Александра и Вильгельма Гумбольдтов. Известно всем, какие впечатления Александр Гумбольдт вынес из путешествия по девственной, в научном отношении, Южной Америке. И тогда он захотел писать свой «Космос». Вот как происходит вдохновение! Но позвольте: что же бы Александр Гумбольдт написал, если бы какой-нибудь министр-вахмистр заставил его «составлять историю Берлинской королевской академии по архивным документам, хранящимся при канцелярии этой академии?» Александр Гумбольдт просто подох бы, ибо ослушаться нельзя, вахмистр сильнее его, или превратился бы в какого-нибудь Пекарского, Сухомлинова и пр. и пр., в знакомые тусклые фигуры… Сказать, что в России все-таки и не могло быть своих Гумбольдтов, Риттеров, Моммсенов, – невозможно. Но нужно вдохновение; нужна вдохновляющая культура: а у нас какая-то дикая азиатчина, что-то поистине нероновское или диоклетиановское в отношении к «Психее», «душе» человеческой, в смысле неуважения и презрения к ней, мучительства ее. Пример Пушкина неопровержим: почему пишу о Германии и Италии я, а не Пушкин? Пока это – так, а это – именно так, я неопровержим в той моей мысли, что русская культура просто раздавлена, как яйцо в руках самодура-силача. И ничего из этого яйца не вышло (кроме гадости), а может быть, вышла бы Жар-птица. Пушкин говорит и доказал собою, что могла бы родиться именно Жар-птица».[502] В стиле Розанова скажем, что курица – не птица, а Розанов – не философ. А уж то, что у России есть, были и будут «свои Гумбольдты и Моммзены», несомненно и неоднократно доказано и подтверждено историей.

Позволю обратить ваше внимание и на то, что обычно относят к факторам быта, психологии, культуры нации. Жизненная философия у натуральных немцев иная, нежели у русских. В ряде случаев их рационализм и крайний утилитаризм, превосходящие все мыслимые границы, дают человеку большую степень материального богатства и жизненного комфорта. Однако нет в ней той широты и свободы, той душевности и сопричастности (при каком-то равнодушии к деньгам и житейским благам), что делает нас порой столь непохожими на Европу. Немец кажется нам сух и черств, как старый сухарь. Нынче бесшабашный русский тип уходит в прошлое. Жизнь вынуждает. Ну, может, и слава богу… Безусловно, в этом приобщении к рационализму Запада все же есть свой резон. Однако тут важно и не переборщить.

В этой связи уместно напомнить историю женитьбы Шлимана на Екатерине Петровне Лыжиной. Он прожил с ней 15 лет. В браке сошлись два типа, два характера. В их союзе было нечто роковое, лишний раз доказывающее, что науки, творчество, бизнес, подвижничество трудно уживаются с мирком прелестных дам. Хотя тут речь о жизненных понятиях и философии, которые у немца и русского очень различаются… Шлиман прибыл в Петербург в 1846 г., утвердившись среди именитого купечества. После ряда лет успешных деловых операций он стал состоятельным человеком. Россия многих сделала богачами (кроме русских). Поэтому Шлиман и полюбил Россию. После визита в Америку он решает вернуться в милый незабвенный Петербург, где «в очаровательной столице Руси» хочет провести остаток дней своей жизни. Конечно, он был всерьез очарован северной Пальмирой, это так, ибо тут он высказал твердое намерение жениться и свить семейное гнездо. Шлиман писал московскому купцу М. С. Малютину: «По приезде в Петербург я возьму себе хорошенькую русскую жену, хотя очень бедную, но лишь бы русскую и хорошо воспитанную… После того я никогда не оставлю Петербург, зная, что нигде нет лучше, чем в Петербурге». Это решение вызрело у Шлимана уже после того, как невесты-немки не оправдали его надежд (не сдюжили «фрау»).

Немецкие женщины в церкви.

Он знакомится с дочерью петербургского адвоката Е. Лыжиной (1849). О том, что представляла собой его избранница в интеллектуальном отношении, судить трудно. Ясно однако, что планка требований Шлимана к будущей супруге была высока. Лыжина была выпускница петербургской Петришуле. Когда в Россию собралась приехать его сестра Вильгельмина, он выразил пожелание, чтобы Катя поступила «под руководство и надзор» его сестры хотя бы на три месяца. Характеризуя все ее достоинства, он сообщал купцу С. А. Живаго, чьей племянницей и была Е. Лужина, и где должна была остановиться сестра Вильгельмина: «Минна Аристовна глубоко учена во всех науках, принадлежащих к превосходному образованию юности, за что она получила в нашем государстве премию первой степени. Географию, древнюю и новую историю, физику, арифметику, геометрию и пр. – все это она знает как профессор, тоже основательно знает она домашнюю экономию, которая, по мнению моему, составляет важнейшую и самую необходимую отрасль женской образованности».[503]

При совершении брака не грех спросить совета и у сердца, но Шлиман руководствовался скорее рационализмом и фантазией, посчитав, что в безбрежной России он сумел раскопать еще один драгоценный «алмаз». Не нам судить о достоинствах этого «алмаза». Однако все говорит о том, что перед нами, скорее всего, обычный брак по-расчету. Катерина дважды отказывала Шлиману и дала согласие только после того, как жених разбогател в Америке. Как пишет А. Бракман: «Когда два года спустя он вернулся с Калифорнийского золотого побережья, позвякивая самородками в кармане, она тотчас же переменила свое мнение о нем».

В их трагической судьбе было нечто такое, что, как полагаю, не сможет оставить читателя равнодушным. Это имеет некоторое отношение и к вопросу о месте и роли Отечества в жизни человека. Будучи твердо убежден в превосходстве немецкого образования и культуры, Шлиман решительно потребовал от Екатерины Петровны (к тому времени у них уже было трое детей – Сережа, Наталья и Надежда) переехать в Германию, в город Дрезден, на постоянное место жительства (1867). В основе такого решения – его желание дать детям «лучшее в мире» немецкое образование, и, конечно же, иметь возможность видеть жену и детей чаще. На этой почве и произошел конфликт… Шлиман обещает жене и детям буквально златые горы, только бы они уехали из России. Так, он просит своих петербургских друзей, чтобы те намекнули Екатерине Петровне, что она будет жить у немцев «как в раю» («иметь славный дом и экипажи и проживать 12 000 талеров», не считая дома в 100 000 рублей серебром в подарок еще до отъезда). Когда же семья воспротивилась его намерениям, он прибег к жестокому ультиматуму. И. А. Богданов приводит письмо Шлимана к кредитору семьи, барону Фелезейну, где тот требует не давать семейству «более ни одной копейки».