Смекни!
smekni.com

Порус В. Н. Рациональность. Наука. Культура (стр. 90 из 105)

Прагматизм как бы воскрешает умершего (убитого) Бога, но перемещает его из оснований на периферию сознательной жизни "Я". Такой Бог сообщает "Я" устойчивость, гарантирует душевный комфорт, а в критические моменты - стабилизирует психику, сохраняя ее от саморазрушения. Но когда в нем нет острой надобности, он благоразумно молчит491. Вера - исключительно интимное и потому непередаваемое переживание человека; она удаляется в глубины психики, где и встречается с подсознательными влечениями, зовущими к наслаждениям (в том числе с наслаждением покоя), соединяясь с ними, образуя нечто "срединное", противоречивое лишь для бесстрастного Разума, но зато удобное и понятное для нерефлектирующей мудрости обывателя492.

Прагматизм - самое последовательное мировоззрение обывателя. Он точно уловил: эмиграция из пространства трагедии будет безуспешной до тех пор, пока признано само существование этого пространства. От инвектив и проклятий прагматизм переходит к обесцениванию понятий и связанных с ними чувств, которые обусловливают трагическое мироощущение. Он призывает отказаться от самого словаря, возникшего при активном участии Разума, в котором этим понятиям придан смысл, ответственный за трагедию. Использование таких понятий, заявляют прагматисты, - замшелый архаизм, попросту глупость, общение с призраками, которые не исчезают только потому, что людям не хватает решимости изгнать их. Эта глупость живуча, ибо питается искушением "мыслить мир или человеческую самость такими, как если бы они обладали внутренней природой, сущностью"493. Преодолеть это искушение можно, если признать, что никакой язык, так или иначе претендующий на описание мира и человека, не имеет "онтологических" преимуществ перед другими; все они "делаются, а не находятся"494, а если так, то лучше выбрать тот язык, который дает больше преимуществ и выгод, не сталкивая человека с миром, а примиряя с ним.

Так вопрос о смысле человеческой трагедии вырождается в социолингвистическую банальность. Язык без универсалий - вот средство решительно избавиться от трагического мироощущения и миропонимания. Этот язык - наконец-то! - позволит человеку остаться "самим собой", заткнуть рот сократовскому "даймону" и ухмыльнуться в ответ Канту, благоговевшему перед нравственным законом, бесконечно возвышающим Человека над животной природой и всем чувственно воспринимаемым миром495, но именно поэтому и обрекающим его на неизбывную трагедийность. Никакой "ноуменальной" природы человека нет, рассуждения о ней бессмысленны, трагический герой переместился со сцены бытия на страницы безнадежно устаревших книг, где и доживает свой бесполезный век, а на сцене уже разыгрывается костюмированный хэппенинг, все участники которого обмениваются ироническими репликами по поводу изжитых иллюзий.

Круг замкнулся. Аполлон и Дионис из грозных и могучих олимпийцев превратились в безобидные куклы, мирно соседствующие по разным углам обжитого обывателями мира. "Дионисийство", поставленное на коммерческую основу современной индустрией развлечений, стало клапаном, через который обыватель, утомленный рационализированным бытием, "выпускает пары", "балдеет" в отведенные специально для этого часы, чтобы затем вновь вернуться в "аполлонический" распорядок, охраняемый полицейскими. Алкоголизм, наркомания, суицид - эти уродливые ублюдки вырожденного дионисийства - лицемерно осуждены и зачислены по разряду пороков, последствиями которых стращают политики, врачи и проповедники; однако, цивилизация успешно использует эти пороки как сточную канаву, уносящую в небытие отбросы общества. Умерший Бог реанимирован и принят на службу, теперь Он охраняет душевное благополучие обывателя. Позавчерашние Его гонители и хулители сегодня посещают храмы, неумело крестятся и рассуждают о соотношении христианских добродетелей и "общечеловеческих ценностей" в оптимальных для успешного "пиара" дозах. Мораль стала неотличимой от правил благопристойного поведения, соблюдаемых по мере надобности; обывателю не пришлось превращаться в сверхчеловека, чтобы стать "по ту сторону добра и зла", он поступил проще: лишил моральные принципы императивности, наделив их взамен инструментальным прагматическим смыслом. С инструментами же поступают без церемоний - если они нужны, их берегут и ремонтируют, если не нужны - засовывают подальше до случая. Мораль служит обывателю, а не обыватель морали. И значит, никакой трагедии, keep smiling, don't worry - be happy!

Постмодернизм - законное дитя прагматизма, похожее на родителя до неразличимости - завершил вырождение трагедии. Правда, постмодерн - это уже не эмиграция духа, а его анестезия, "бытие в безучастии", эстетски-холодное обыгрывание знаковых ситуаций, к которому и сводится квази-духовная деятельность. Бегство от "сущности" приобрело пост-культурные формулы "децентрации" и "деконструкции", вслед за "смертью Бога" воспоследовала "смерть субъекта", приказала долго жить и реальность, уступившая место миру симулакров, подобий того, чего нет, условных знаков, которыми обмениваются участники прагматических ситуаций, сами ставшие призраками некогда бывших и страдавших в своем трагическом бытии людей. Наступление пост-культуры496 прежде всего знаменуется тем, что "универсалии", составлявшие ценностный горизонт культуры, не переносятся в качестве утилитарных предметов в мир вещной практики, но превращаются в знаки, "тени" бывших сущностей; тем самым аннулируется сама возможность трагедии.

Постмодерн - эпоха, вобравшая в себя накопленный за долгие века страх перед трагической участью и надежду спрятаться от нее в убежище повседневности, обменять вечные ценности "универсалий" на бренчащую мелочь бытовых удобств, эпоха, в которую сбежались уставшие от культуры, травмированные ее историей люди. "Постмодернизм - зрелое самосознание увечной культуры"497, зрелое в том смысле, что оно изжило ребяческую надежду найти путь, связующий "сущность" человека с его эмпирическим явлением, что эта надежда сменилась усталой покорностью судьбе, смешанной с рабской благодарностью ей за то, что она, судьба, дает калеке с ампутированной сущностью дожить свой век без духовных страданий, спокойно и со вкусом поигрывая в культуру и в жизнь, в искусство и творчество, в самого человека...

Трагедия убита иронией, но память о ней пока еще не выветрилась, ее следы хранят книги, ноты, холсты, скульптуры, исторические имена, места великих страданий - все эти знаки с постепенно исчезающей, но еще не до конца исчезнувшей семантикой. Все еще бывает, что люди начинают с особым вниманием всматриваться в эти знаки, как бы силясь оживить в себе боль, отступившую благодаря анестезии, но унесшую с собой и ощущение принадлежности тому, что некогда называлось "родовой сущностью человека", тому, что и до сих пор как-то позволяет людям именовать себя человечеством498. Ироническая ухмылка приросла к лицу современного обитателя эпохи постмодерна как маска Гуинплэна. Но герой романа Гюго "мог на краткий миг уничтожить на своем лице этот вечный смех и набросить на него как бы трагическое покрывало. И тогда вокруг него уже не смеялись, но трепетали. Однако Гуинплэн почти никогда не делал этого усилия, так как оно сопровождалось болезненным утомлением и невыносимым напряжением"499. Так же редки и так же болезненны усилия, которые могли бы сегодня возродить трагедию, а вместе с нею воскресить почившего субъекта. И все же новое возрождение трагедии, думаю я, возможно. Нет, оно не принесет дионисийского экстатического веселья, ожидавшегося молодым Ницше. Трагедия ворвется в измельчавший мир постмодерна, снова возвысив человека над ним. После блаженной и безболезненной смерти субъективности наступит страдание ее воскресения. Но это - страдание жизни.

Философский факультет. Ежегодник. 2002. No 3. М., 2002.

Наука как культура и наука как цивилизация

Еще недавно - о том свидетельствует живая память людей - проблема взаимосвязи культуры и науки обсуждалась с безудержным оптимизмом. В основе этого умонастроения была двойная вера: в бесконечное, не считающееся ни с какими границами, познание, забирающее под свою опеку все жизненные ориентации, цели и средства их осуществления, жизненные смыслы и практические действия человечества, и в безостановочный исторический прогресс, однозначно, казалось бы, сопряженный с мощной институциализированной и инкорпорированной во все сферы социального бытия наукой. Стиль современной науки, - писал Б.Г.Кузнецов, - "постоянное и по существу непрерывное изменение ее идеалов делает презумпцию бесконечного прогресса и гносеологический оптимизм прямым выводом из самого развития науки и часто условием и стимулом такого развития"500. Нельзя сказать, что исторические реалии последних столетий вполне соответствовали этой вере и однозначно укрепляли ее. Однако критическая рефлексия все же постоянно отступала перед напором событий, составивших современную историю, и призывы отдельных мыслителей, как бы ни были они авторитетны, к более осторожным и даже тревожным оценкам симбиоза науки и культуры, оставались одиозными исключениями.

Гносеологический оптимизм остается непоколебленным и в конце ХХ века. Конечно, он не так прост и прямолинеен, как раньше. Наивная вера в бесконечную раскрываемость "тайн мироздания" уступает место доказательствам неограниченности интеллектуальных потенций человечества, реализующихся во все более тонкой и изощренной работе по конструированию "картин мира", что позволяет не только получать успешные решения технико-практических проблем, но и совершенствовать сам Разум. Динамика научной рациональности, ее способность к изменениям не вызывают скептических сомнений в способности науки выполнять свое предназначение. Давно уже не вызывает паники "крушение" даже самых устойчивых "картин мира" и фундаментальных представлений. Движение научного познания через "кризисы" и "научные революции" считается естественным и красноречивым доказательством могущества Разума, а о принципиально неразрешимых научных проблемах говорят разве что писатели анти-утописты.