Смекни!
smekni.com

Жизнь Арсеньева (стр. 19 из 56)

Осенью я воротился в город, опять стал ходить в клас-сы, но уроки едва просматривал и всё чаще отказывался отвечать учителям, которые с ядовито-вежливым спокой-ствием выслушивали мои ссылки на головную боль и с наслаждением ставили мне единицы. Я, убивая время, шатался по городу, по Слободам, в Заречье встречал и провожал поезда на станции, в толкотне и суете приез-жающих и уезжающих, завидовал тем, кто, спеша и вол-нуясь, усаживался с множеством вещей в вагоны "даль-него следования", замирал, когда огромный швейцар в длинной ливрее, выйдя на середину залы, пел зычным, величественным басом, возглашал с дорожной протяж-ностью, с угрожающей, строгой грустью, куда и какой поезд отправляется... Так дожил я до Святок. А как толь-ко получил отпуск, сломя голову прибежал домой, в пять минут собрался, едва простился с Ростовцевыми и Глебочкой, - он ещё должен был дожидаться лошадей из де-ревни, а я ехал по железной дороге, через Васильевское, - схватил свой чемоданчик и, выскочив на улицу, кинулся в мерзлые санки первого попавшегося извозчи-ка с сумасшедшей мыслью: навсегда прощай гимназия! Шершавая кляча его подхватила со всех ног, санки не-слись, разлетаясь во все стороны на раскатах, морозный ветер рвал поднятый воротник моей шинели, осыпая лицо острым снегом, город тонул в мрачных вьюжных сумер-ках, а у меня захватывало дух от радости. По случаю заносов, целых два часа я сидел, ждал на вокзале, наконец дождался... Ах, эти заносы, Россия, ночь, метель и же-лезная дорога! Какое это счастье - этот весь убеленный снежной пылью поезд, это жаркое вагонное тепло, уют, постукиванье каких-то молоточков в раскаленной топке, а снаружи мороз и непроглядная вьюга, потом звонки, ог-ни и голоса на какой-то станции, едва видной из-за крутящегося снизу и с крыш снежного дыма, а там опять отчаянный крик паровоза куда-то во тьму, в бурную даль, в неизвестность, и первый толчок вновь двинувшегося вагона, по мерзлым, играющим бриллиантами окнам кото-рого проходит удаляющийся свет платформы - и снова ночь, глушь, буран, рёв ветра в вентиляторе, а у тебя по-кой, тепло, полусвет фонаря за синей занавеской, и всё растущий, качающий, убаюкивающий на бархатном пру-жинном диване бег и всё шире мотающаяся на вешалке перед дремотными глазами шуба!

От нашей станции до Васильевской было вёрст десять, а приехал я на станцию уже ночью, и на дворе так несло и бушевало, что пришлось ночевать в холодном, воняющем тусклыми керосиновыми лампами вокзале, двери которо-го хлопали в ночной пустоте особенно гулко, когда входи-ли и уходили закутанные, занесённые снегом, с красными коптящими фонарями в руках, кондуктора товарных поез-дов. А меж тем и это было очаровательно. Я свернулся на диванчике в дамской комнате, спал крепко, но поминутно просыпался от нетерпеливого ожидания утра, от буйства вьюги и чьих-то дальних грубых голосов, долетавших от-куда-то сквозь клокочущий, кипящий шум паровоза, с от-крытым огнедышащим поддувалом стоявшего под окна-ми, - и очнулся, вскочил при розовом свете морозного ут-ра с чисто звериной бодростью...

Через час я был уже в Васильевском, сидел за кофе в тёплом доме нашего нового родственника Виганда, не зная куда девать глаза от счастливого смущенья: кофе на-ливала Анхен, его молоденькая племянница из Ревеля...

XVIII

Прекрасна - и особенно в эту зиму - была Батуринская усадьба. Каменные столбы въезда во двор, снежно-сахарный двор, изрезанный по сугробам полозьями, ти-шина, солнце, в остром морозном воздухе сладкий запах чада из кухонь, что-то уютное, домашнее в следах, пробитых от поварской к дому, от людской к варку, конюш-не и прочим службам, окружающим двор... Тишина и блеск, белизна толстых от снега крыш, по-зимнему низ-кий, утонувший в снегах, красновато чернеющий голыми сучьями сад, с двух сторон видный за домом, наша завет-ная столетняя ель, поднимающая свою острую чёрно-зе-лёную верхушку в синее яркое небо из-за крыши дома, из-за её крутого ската, подобного снежной горной вер-шине, между двумя спокойно и высоко дымящимися тру-бами... На пригретых солнцем фронтонах крылец сидят, приятно жмутся монашенки-галки, обычно болтливые, но теперь очень тихие; приветливо, щурясь от слепящего, весёлого света, от ледяной самоцветной игры на снегах, глядят старинные окна с мелкими квадратами рам... Скри-пя мерзлыми валенками по затвердевшему на ступеньках снегу, поднимаешься на главное, правое крыльцо, прохо-дишь под его навесом, отворяешь тяжёлую и чёрную от времени дубовую дверь, проходишь тёмные длинные се-ни... В лакейской, с большим грубым ларем у окна, ещё прохладно, синевато, - солнце в ней не бывает, окно её на север, - но трещит, гудит, дрожит медной заслонкой печь. Направо сумрачный коридор в жилые комнаты, прямо напротив - высокие, тоже чёрные дубовые двери в зал. В зале не топят, - там простор, холод, стынут на стенах портреты деревянного, темноликого дедушки в кудрявом парике и курносого, в мундире с красными от-воротами, императора Павла, и насквозь промерзает куча каких-то других старинных портретов и шандалов, сва-ленных в маленькой, давно упраздненной буфетной, за-глядывать в полустеклянную дверку которой было в де-тстве таким таинственным наслаждением. Зато в зале всё залито солнцем и на гладких, удивительных по ширине половицах огнем горят, плавятся лиловые и гранатовые пятна-отражения верхних цветных стекол. В окно на-лево, боковое, тоже на север, лезут черные сучья гро-мадной липы, а в те солнечные, что против дверей, виден сад в сугробах. Среднее окно все занято высочайшей елью, той, что глядит между трубами дома: за этим окном пышными рядами висят её оснеженные рукава... Как не-сказанно хороша была она в морозные лунные ночи! Вой-дешь - огня в зале нет, только ясная луна в высоте за ок-нами. Зал пуст, величав, полон словно тончайшим дымом, а она, густая, в своём хвойном, траурном от снега облаче-нии, царственно высится за стеклами, уходит острием в чистую, прозрачную и бездонную куполообразную си-неву, где белеет, серебрится широко раскинутое созвез-дие Ориона, а ниже, в светлой пустоте небосклона, ост-ро блещет, содрогается лазурными алмазами великолеп-ный Сириус, любимая звезда матери... Сколько бродил я в этом лунном дыму, по длинным теневым решеткам от окон, лежавшим на полу, сколько юношеских дум пе-редумал, сколько твердел вельможно-гордые державинские строки:

На тёмно-голубом эфире

Златая плавала луна...

Сквозь окна дом мой озаряла

И волевым своим лучом

Златые пекла рисовала

На лаковом полу моём...

Прекрасны были и те новые чувства, с которыми я провёл мою первую зиму в этом доме. Она вся прошла в прогулках и бесконечных разговорах с братом Георгием, необыкновенно быстро развивавших меня, в поездках в Васильевское и за чтением поэтов державинских и пуш-кинских времен. В батуринском доме книг почти не было. Но вот я стал ездить в Васильевское, в усадьбу нашей двоюродной сестры, стоявшую на горе против того ка-зенного имения с винокуренным заводом, где был управ-ляющим Виганд. Сестра была замужем за Писаревым, и мы много лет не бывали у неё в доме - старик Писарев, её свекор, был, в полную противоположность своему сы-ну, человек необыкновенно серьёзный, с которым наш отец, разумеется, быстро поссорился. В этом году сно-шения между нашими домами возобновились, - старик умер, - и я получил полную возможность распоряжаться всей той библиотекой, которую он собрал за свой долгий век. Там оказалось множество чудеснейших томиков в толстых переплётах из тёмно-золотистой кожи с золо-тыми звёздочками на корешках - Сумароков, Анна Бу-нина, Державин, Батюшков, Жуковский, Веневитинов, Языков, Козлов, Баратынский... Как восхитительны были их романтические виньетки, - лиры, урны, шлемы, вен-ки, - их шрифт, их шершавая, чаще всего синеватая бу-мага и чистая, стройная красота, благородство, высокий строй всего того, что было на этой бумаге напечатано! С этими томиками я пережил все свои первые юношеские мечты, первую полную жажду писать самому, первые попытки утолить её, сладострастие воображения. Оно, это воображение, было поистине чудодейственно. Если я чи-тал: "На брань летит певец младой", или "Шуми, шуми с крутой вершины, не умолкай, поток седой", или "Среди зелёных волн, лобзающих Тавриду, на утренней заре я видел Нереиду", я так видел и чувствовал и этого певца, и поток, и зелёные волны, и морское утро, и нагую Нере-иду, что мне хотелось петь, кричать, смеяться, плакать... Дивлюсь младенчеству, ничтожеству того, что выходило из-под моего собственного пера в это же самое время!

И прекрасна была моя первая влюблённость, радостно длившаяся всю зиму. Анхен была простенькая, молодень-кая девушка, только и всего. Но в ней ли было дело? Была она, кроме того, неизменно весела, ласкова, очень добра, искренне и простодушно говорила мне: "Вы мне, Алёшенька, очень нравитесь, у вас горячие и чистые чувства!" Загорелись эти чувства, конечно, мгновенно. Я вспыхнул при первом же взгляде на неё, - как только она, во всей све-жести своей немецкой чистоты, затейливого розового платьица и юной миловидности, вышла ко мне, насквозь промерзшему за дорогу со станции, в вигандовскую столо-вую, розово озарённую утренним зимним солнцем, и стала наливать мне кофе. Едва я пожал её ещё холодную от воды руку, сердце во мне тотчас же дрогнуло и решило: вот оно! Я уехал в Батурино совершенно счастливый: на второй день Святок Виганды должны были приехать к нам. И вот они приехали, сразу наполнив весь дом своим шумным не-мецким весельем, беспричинным смехом, шутками и всем тем особенно праздничным, что вносят гости в деревне, зимой, с морозу сбрасывая в прихожей пахучие холодные шубы, ботики и валенки. А вечером подъехали и другие го-сти, и все, кроме старших, решили, конечно, ехать по со-седним усадьбам ряжеными. Шумно нарядились во что по-пало - больше всего мужиками и бабами, - мне круто за-вили волосы, набелили и нарумянили лицо, подрисовали неизменной жжёной пробкой неизменные черные усики, - и гурьбой высыпали на крыльцо, возле которого уже стояло в темноте несколько саней и розвальней, рас-селись и, смеясь, крича, под звон колокольчиков, шибко понеслись через свежие - сугробы со двора. И конечно, я очутился в розвальнях с Анхен... Как забыть этот ночной зимний звон колокольчиков, эту глухую ночь в глухом снежном поле, то необыкновенное, зимнее, серое, мяг-кое, зыбкое, во что сливаются в такую ночь снега с низким небом, меж тем как впереди все чудятся какие-то огоньки, точно глаза каких-то неведомых, ночных, зимних порож-дений! Как забыть снежный ночной полевой воздух, холо-док под енотовой шубой сквозь тонкие сапоги, впервые в жизни взятую в свои молодые, горячие руки вынутую из меховой перчатки теплую девичью руку - и уже ответно, любовно мерцающие сквозь сумрак девичьи глаза!