Смекни!
smekni.com

Приглашение на казнь 2 (стр. 16 из 30)

едва приметных, пересекающихся мелочей, из светлых очертаний

как бы не совсем дорисованных, но мастером из мастеров тронутых

губ, из порхающего движения пустых, еще не подтушеванных рук,

из разбегающихся и сходящихся вновь лучей в дышащих глазах...

но и это все разобранное и рассмотренное еще не могло

истолковать Цинцинната: это было так, словно одной стороной

своего существа он неуловимо переходил в другую плоскость, как

вся сложность древесной листвы переходит из тени в блеск, так

что не разберешь, где начинается погружение в трепет другой

стихии. Казалось, что вот-вот, в своем передвижении по

ограниченному пространству кое-как выдуманной камеры, Цинциннат

так ступит, что естественно и без усилия проскользнет за кулису

воздуха, в какую-то воздушную световую щель, -- и уйдет туда с

той же непринужденной гладкостью, с какой передвигается по всем

предметам и вдруг уходит как бы за воздух, в другую глубину,

бегущий отблеск поворачиваемого зеркала. При этом все в нем

дышало тонкой, сонной, -- но в сущности необыкновенно сильной,

горячей и своебытной жизнью: голубые, как самое голубое,

пульсировали жилки, чистая, хрустальная слюна увлажняла губы,

трепетала кожа на щеках, на лбу, окаймленном растворенным

светом... и так это все дразнило, что наблюдателю хотелось тут

же разъять, искромсать, изничтожить нагло ускользающую плоть и

все то, что подразумевалось ею, что невнятно выражала она

собой, все то невозможное, вольное, ослепительное, -- довольно,

довольно, -- не ходи больше, ляг на койку, Цинциннат, так,

чтобы не возбуждать, не раздражать, -- и действительно,

почувствовав хищный порыв взгляда сквозь дверь, Цинциннат

ложился или садился за стол, раскрывал книгу.

Книги, черневшие на столе, были вот какие: во-первых,

современный роман, который Цинциннат в бытность свою на свободе

прочитать не удосужился; во-вторых, одна из тех без числа

издаваемых хрестоматий, в которых собраны сжатые переделки и

выдержки из древней литературы; в-третьих, переплетенные номера

старого журнала; в-четвертых, -- несколько потрепанных томиков

плотненького труда на непонятном языке, принесенных по ошибке,

-- он этого не заказывал.

Роман был знаменитый "Quercus" [*] (*13), и Цинциннат

прочел из него уже добрую треть: около тысячи страниц. Героем

романа был дуб. Роман был биографией дуба. Там, где Цинциннат

остановился, дубу шел третий век; простой расчет показывал, что

к концу книги он достигнет по крайней мере возраста

шестисотлетнего.

----------------------------------------------------------

[*] Дуб (лат.).

----------------------------------------------------------

Идея романа считалась вершиной современного мышления.

Пользуясь постепенным развитием дерева (одиноко и мощно росшего

у спуска в горный дол, где вечно шумели воды), автор чередой

разворачивал все те исторические события, -- или тени событий,

-- коих дуб мог быть свидетелем; то это был диалог между

воинами, сошедшими с коней -- изабелловой масти и в яблоках, --

дабы отдохнуть под свежей сенью благородной листвы; то привил

разбойников и песнь простоволосой беглянки; то -- под синим

зигзагом грозы поспешный проезд вельможи, спасающегося от

царского гнева; то на плаще труп, как будто еще трепещущий --

от движения лиственной тени; то -- мимолетная драма в среде

поселян. Был в полторы страницы параграф, в котором все слова

начинались на п.

Автор, казалось, сидит со своим аппаратом где-то в вышних

ветвях Quercus'a -- высматривая и ловя добычу. Приходили и

уходили различные образы жизни, на миг задерживаясь среди

зеленых бликов. Естественные же промежутки бездействия

заполнялись учеными описаниями самого дуба, с точки зрения

дендрологии, орнитологии, колеоптерологии, мифологии, -- или

описаниями популярными, с участием народного юмора. Приводился,

между прочим, подробный список всех вензелей на коре с их

толкованием. Наконец немало внимания уделялось музыке вод,

палитре зорь и поведению погоды.

Цинциннат почитал, отложил. Это произведение было

бесспорно лучшее, что создало его время, -- однако же он

одолевал страницы с тоской, беспрестанно потопляя повесть

волной собственной мысли: на что мне это далекое, ложное,

мертвое, -- мне, готовящемуся умереть? Или же начинал

представлять себе, как автор, человек еще молодой, живущий,

говорят, на острове в Северном, что ли, море (*14), сам будет

умирать, -- и это было как-то смешно, -- что вот когда-нибудь

непременно умрет автор, -- а смешно было потому, что

единственным тут настоящим, реально несомненным была всего лишь

смерть, -- неизбежность физической смерти автора.

Свет менял место на стене. Являлся Родион с тем, что он

называл фриштык. Опять бабочкино крыло скользило у него в

пальцах, оставляя на них цветную пудру.

-- Неужели он все еще не приехал? -- спросил Цинциннат,

задавая уже не впервые этот вопрос, сильно сердивший Родиона,

который и теперь не ответил ничего.

-- А свидания больше не дадут? -- спросил Цинциннат.

В ожидании обычной изжоги, он прилег на койку, и,

повернувшись к стене, долго-долго помогал образоваться на ней

рисункам, покладисто составлявшимся из бугорков лоснившейся

краски и кругленьких их теней; находил, например, крохотный

профиль с большим мышьим ухом; потом терял и уже не мог

восстановить. От этой вохры тянуло могилой, она была прыщевата,

ужасна, но все-таки взгляд продолжал выбирать и соображать

нужные пупырьки, -- так недоставало, так жаждалось хотя бы едва

намеченных человеческих черт. Наконец он повернулся, лег

навзничь и с тем же вниманием стал рассматривать тени и трещины

на потолке.

"А в общем, они, кажется, доконали меня, -- подумал

Цинциннат. -- Я так размяк, что это можно будет сделать

фруктовым ножом".

Несколько времени он сидел на краю койки, зажав руки между

коленями, сутулясь. Испустив дрожащий вздох, пошел снова

бродить. Интересно, все-таки, на каком это языке. Мелкий,

густой, узористый набор, с какими-то точками и живчиками внутри

серпчатых букв, был, пожалуй, восточный, -- напоминал чем-то

надписи на музейных кинжалах. Томики такие старые, пасмурные

странички... иная в желтых подтеках...

Часы пробили семь, и вскоре явился Родион с обедом.

-- Он, наверное, еще не приехал? -- спросил Цинциннат.

Родион было ушел, но на пороге обернулся:

-- Стыд и срам, -- проговорил он, всхлипнув, --

денно-нощно груши околачиваете... кормишь вас тут, холишь, сам

на ногах не стоишь, а вы только и знаете, что с неумными

вопросами лезть. Тьфу, бессовестный...

Время, ровно жужжа, продолжало течь. В камере воздух

потемнел, и, когда он уже был совсем слепой и вялый, деловито

зажегся свет посредине потолка, -- нет, как раз-то и не

посредине, -- мучительное напоминание. Цинциннат разделся и лег

в постель с Quercus'om. Автор уже добирался до цивилизованных

эпох, -- судя по разговору трех веселых путников, Тита, Пуда и

Вечного Жида, тянувших из фляжек вино на прохладном мху под

черным вечерним дубом.

-- Неужели никто не спасет? -- вдруг громко спросил

Цинциннат и присел на постели (руки бедняка, показывающего, что

у него ничего нет).

-- Неужто никто, -- повторил Цинциннат, глядя на

беспощадную желтизну стен и все так же держа пустые ладони.

Сквозняк обратился в дубравное дуновение. Упал, подпрыгнул

и покатился по одеялу сорвавшийся с дремучих теней, разросшихся

наверху, крупный, вдвое крупнее, чем в натуре, на славу

выкрашенный в блестящий желтоватый цвет, отполированный и

плотно, как яйцо, сидевший в своей пробковой чашке, бутафорский

желудь.

XII

Он проснулся от глухого постукивания, свербежа, что-то

где-то осыпалось. Так, уснув с вечера здоровым, просыпаешься за

полночь в жару. Он довольно долго слушал эти звуки -- туруп,

туруп, тэк, тэк, тэк, -- без мысли об их значении, а просто

так, -- потому что они разбудили его, и потому что слуху ничего

другого не оставалось делать. Турупт, стук, скребет,

сыпь-сыпь-сыпь-сыпь. Где? Справа? Слева? Цинциннат приподнялся.

Он слушал, -- вся голова обратилась в слух, все тело в

тугое сердце; он слушал и уже со смыслом разбирался в некоторых

признаках: слабый настой темноты в камере... темное осело на

дно... За решеткой окна -- серый полусвет: значит -- три,

половина четвертого... Замерзшие сторожа спят... Звуки идут

откуда-то снизу, -- нет, пожалуй, сверху, нет, все-таки снизу,

-- точно за спиной, на уровне пола, скребется железными когтями

большая мышь.

Особенно волновала Цинцинната сосредоточенная уверенность

звуков, настойчивая серьезность, с которой они преследовали в

тишине крепостной ночи -- быть может, еще далекую, -- но

несомненно достижимую цель. Сдерживая дыхание, он, с призрачной

легкостью, как лист папиросной бумаги, соскользнул... и на

цыпочках, по липкому, цепкому... к тому углу, откуда, как

будто... как будто... но, подойдя, понял, что ошибся, -- стук

был правее и выше; он двинулся -- и опять спутался, попавшись

на том слуховом обмане, когда звук, проходя голову наискось,

второпях обслуживался не тем ухом.

Неловко переступив, Цинциннат задел поднос, стоявший у

стены на полу: "Цинциннат!" -- сказал поднос укоризненно, -- и

тогда стук приостановился с резкой внезапностью, в которой была

для слушателя отраднейшая разумность -- и, неподвижно стоя у

стены, большим пальцем ноги придавливая ложечку на подносе и

склонив отверстую, полую голову, Цинциннат чувствовал, что

неизвестный копальщик тоже стынет и слушает, как и он.

Полминуты спустя, тише, сдержаннее, но еще выразительнее,

еще умнее, возобновились звуки. Поворачиваясь и медленно

сдвигая ступню с цинка, Цинциннат попробовал снова определить