Смекни!
smekni.com

Приглашение на казнь 2 (стр. 26 из 30)

сохраните эти листы, -- уверяю вас, что есть такой закон, что

это по закону, справьтесь, увидите! -- пускай полежат, -- что

вам от этого сделается? -- а я так, так прошу, -- последнее

желание, -- нельзя не исполнить. Мне необходима хотя бы

теоретическая возможность иметь читателя, а то, право, лучше

разорвать. Вот это нужно было высказать. Теперь пора

собираться".

Он опять остановился. Уже совсем прояснилось в камере, и

по расположению света Цинциннат знал, что сейчас пробьет

половина шестого. Дождавшись отдаленного звона, он продолжал

писать, -- но теперь уже совсем тихо и прерывисто, точно

растратил всего себя на какое-то первоначальное восклицание.

"Слова у меня топчутся на месте, -- писал Цинциннат. --

Зависть к поэтам. Как хорошо, должно быть, пронестись по

странице и прямо со страницы, где остается бежать только тень

-- сняться -- и в синеву. Неопрятность экзекуции, всех

манипуляций, до и после. Какое холодное лезвие, какое гладкое

топорище. Наждачной бумажкой. Я полагаю, что боль расставания

будет красная, громкая. Написанная мысль меньше давит, хотя

иная -- как раковая опухоль: выразишь, вырежешь, и опять

нарастает хуже прежнего. Трудно представить себе, что сегодня

утром, через час или два..."

Но прошло и два часа и более, и, как ни в чем не бывало,

Родион принес завтрак, прибрал камеру, очинил карандаш,

накормил паука, вынес парашу. Цинциннат ничего не спросил, но,

когда Родион ушел и время потянулось дальше обычной своей

трусцой, он понял, что его снова обманули, что зря он так

напрягал душу и что все оставалось таким же неопределенным,

вязким и бессмысленным, каким было.

Часы только что пробили три или четыре (задремав и

наполовину проснувшись, он не сосчитал ударов, а лишь

приблизительно запечатлел их звуковую сумму), когда вдруг

отворилась дверь и вошла Марфинька. Она была румяна, выбился

сзади гребень, вздымался темный лиф черного бархатного платья,

-- при этом что-то не так сидело, это ее делало кривобокой, и

она все поправляла, одергивалась или на месте быстро-быстро

поводила бедрами, как будто что-то под низом неладно, неловко.

-- Васильки тебе, -- сказала она, бросив на стол синий

букет, -- и, почти одновременно, проворно откинув с колена

подол, поставила на стул полненькую ногу в белом чулке,

натягивая его до того места, где от резинки был на дрожащем

нежном сале тисненый след. -- И трудно же было добиться

разрешения! Пришлось, конечно, пойти на маленькую уступку, --

одним словом, обычная история. Ну, как ты поживаешь, мой бедный

Цинциннатик?

-- Признаться, не ждал тебя, -- сказал Цинциннат. --

Садись куда-нибудь.

-- Я уже вчера добивалась, -- а сегодня сказала себе:

лопну, а пройду. Он час меня держал, твой директор, -- страшно,

между прочим, тебя хвалил. Ах, как я сегодня торопилась, как я

боялась, что не успею. Утречком на Интересной ужас что

делалось.

-- Почему отменили? -- спросил Цинциннат.

-- А говорят, все были уставши, плохо выспались. Знаешь,

публика не хотела расходиться. Ты должен быть горд.

Продолговатые, чудно отшлифованные слезы поползли у

Марфиньки по щекам, подбородку, гибко следуя всем очертаниям,

-- одна даже дотекла до ямки над ключицей... но глаза смотрели

все так же кругло, топырились короткие пальцы с белыми

пятнышками на ногтях, и тонкие губы, скоро шевелясь, говорили

свое.

-- Некоторые уверяют, что теперь отложено надолго, да и ни

от кого по-настоящему нельзя узнать. Ты вообще не можешь себе

представить, сколько слухов, какая бестолочь...

-- Что ж ты плачешь? -- спросил Цинциннат, усмехнувшись.

-- Сама не знаю, измоталась... (Грудным баском.) Надоели

вы мне все. Цинциннат, Цинциннат, -- ну и наделал же ты

делов!.. Что о тебе говорят, -- это ужас! Ах, слушай, -- вдруг

переменила она побежку речи, заулыбавшись, причмокивая и

прихорашиваясь: -- на днях -- когда это было? да, позавчера, --

приходит ко мне как ни в чем не бывало такая мадамочка, вроде

докторши, что ли, совершенно незнакомая, в ужасном ватерпруфе,

и начинает: так и так... дело в том... вы понимаете... Я ей

говорю: нет, пока ничего не понимаю. -- Она -- ах, нет, я вас

знаю, вы меня не знаете... Я ей говорю... (Марфинька,

представляя собеседницу, впадала в тон суетливый и бестолковый,

но трезво тормозила на растянутом: я ей говорю -- и, уже

передавая свою речь, изображала себя как снег спокойной.) Одним

словом, она стала уверять меня, что она твоя мать, хотя,

по-моему, она даже с возрастом не выходит, но все равно, и что

она безумно боится преследований, будто, значит, ее допрашивали

и всячески подвергали. Я ей говорю: при чем же тут я, и отчего,

собственно, вы желаете меня видеть? Она -- ах, нет, так и так,

я знаю, что вы страшно добрая, что вы все сделаете... Я ей

тогда говорю: отчего, собственно, вы думаете, что я добрая? Она

-- так и так, ах, нет, ах, да, -- и вот просит, нельзя ли ей

дать такую бумажку, чтобы я, значит, руками и ногами подписала,

что она никогда не бывала у нас и с тобой не видалась... Тут,

знаешь, так смешно стало Марфиньке, так смешно! Я думаю

(протяжным, низким голоском), что это какая-то ненормальная,

помешанная, правда? Во всяком случае я ей, конечно, ничего не

дала, Виктор и другие говорили, что было бы слишком

компрометантно, -- что, значит, я вообще знаю каждый твой шаг,

если знаю, что ты с ней незнаком, -- и она ушла, очень,

кажется, сконфуженная.

-- Но это была действительно моя мать, -- сказал

Цинциннат.

-- Может быть, может быть. В конце концов, это не так

важно. А вот почему ты такой скучный, кислый, Цин-Цин? Я

думала, ты будешь так рад мне, а ты...

Она взглянула на койку, потом на дверь.

-- Не знаю, какие тут правила, -- сказала она вполголоса,

-- но, если тебе нужно, Цинциннатик, пожалуйста, только скоро.

-- Оставь. Что за вздор, -- сказал Цинциннат.

-- Ну, как желаете. Я только хотела тебе доставить

удовольствие, раз это мое последнее свидание и все такое. Ах,

знаешь, на мне предлагает жениться -- ну, угадай кто? никогда

не угадаешь, -- помнишь, такой старый хрыч, одно время рядом с

нами жил, все трубкой смердел через забор да подглядывал, когда

я на яблоню лазила. Каков? И главное -- совершенно серьезно!

Так я за него и пошла, за пугало рваное, фу! Я вообще чувствую,

что мне нужно хорошенько, хорошенько отдохнуть, -- зажмуриться,

знаешь, вытянуться, ни о чем не думать, -- отдохнуть,

отдохнуть, -- и, конечно, совершенно одной или с человеком,

который действительно бы заботился, все понимал, все...

У нее опять заблестели короткие, жесткие ресницы, и

поползли слезы, змеясь, по ямкам яблочно румяных щек.

Цинциннат взял одну из этих слез и попробовал на вкус: не

соленая и не солодкая, -- просто капля комнатной воды.

Цинциннат не сделал этого.

Вдруг дверь взвизгнула, отворилась на вершок, Марфиньку

поманил рыжий палец. Она быстро подошла к двери.

-- Ну что вам, ведь еще не пора, мне обещали целый час, --

прошептала она скороговоркой. Ей что-то возразили.

-- Ни за что! -- сказала она с негодованием. -- Так и

передайте. Уговор был, только что с дирек...

Ее перебили; она вслушалась в настойчивое бормотание;

потупилась, хмурясь и скребя туфелькой пол.

-- Да уж ладно, -- грубовато проговорила она и с какой-то

невинной живостью повернулась к мужу: -- Я через пять минуточек

вернусь, Цинциннатик.

(Покамест она отсутствовала, он думал о том, что не только

еще не приступил к неотложному, важному разговору с ней, но что

не мог теперь даже выразить это важное... Вместе с тем у него

ныло сердце, и все то же воспоминание скулило в уголку, -- а

пора, пора было от всей этой тоски поотвыкнуть.)

Она вернулась только через три четверти часа, неизвестно

по поводу чего презрительно, в нос, усмехаясь; поставила ногу

на стул, щелкнула подвязкой и, сердито одернув складки около

талии, села к столу, точь-в-точь как сидела давеча.

-- Зря, -- произнесла она с усмешкой и начала перебирать

синие цветы на столе. -- Ну, скажи мне что-нибудь, Цинциннатик,

петушок мой, ведь... Я, знаешь, их сама собирала, маков не

люблю, а вот эти -- прелесть. Не лезь, если не можешь, --

другим тоном неожиданно добавила она, прищурившись. -- Нет,

Цин-Цин, это я не тебе. (Вздохнула.) Ну, скажи мне что-нибудь,

утешь меня.

-- Ты мое письмо... -- начал Цинциннат и кашлянул, -- ты

мое письмо прочла внимательно, -- как следует?

-- Прошу тебя, -- воскликнула Марфинька, схватясь за

виски, -- только не будем о письме!

-- Нет, будем, -- сказал Цинциннат.

Она вскочила, судорожно оправляясь, -- и заговорила

сбивчиво, слегка шепеляво, как говорила, когда гневалась.

-- Это ужасное письмо, это бред какой-то, я все равно не

поняла, можно подумать, что ты здесь один сидел с бутылкой и

писал. Не хотела я об этом письме, но раз уже ты... Ведь его,

поди, прочли передатчики, списали, сказали: ага! она с ним

заодно, коли он ей так пишет. Пойми, я не хочу ничего знать о

твоих делах, ты не смеешь мне такие письма, преступления свои

навязывать мне...

-- Я не писал тебе ничего преступного, -- сказал

Цинциннат.

-- Это ты так думаешь, -- но все были в ужасе от твоего

письма, -- просто в ужасе! Я -- дура, может быть, и ничего не

смыслю в законах, но и я чутьем поняла, что каждое твое слово

невозможно, недопустимо... Ах, Цинциннат, в какое ты меня

ставишь положение, -- и детей, подумай о детях... Послушай, --

ну послушай меня минуточку, -- продолжала она с таким жаром,

что речь ее становилась вовсе невнятной, -- откажись от всего,

от всего. Скажи им, что ты невиновен, а что просто куражился,

скажи им, покайся, сделай это, -- пускай это не спасет твоей

головы, но подумай обо мне, на меня ведь уже пальцем

показывают: от она, вдова, от!

-- Постой, Марфинька! Я никак не пойму. В чем покаяться?