Смекни!
smekni.com

Толстой Собрание сочинений том 18 избранные письма 1842-1881 (стр. 19 из 120)

Тоже статья о «Русской беседе»*, которую писали не вы, ужасно мне не понравилась. Хотя совершенно согласен с мыслью статьи, выраженной, однако, неясно и неловко, за что скверно матерно обругали Филиппова, да и всех, да еще говорят: мы хотим, чтобы спор был благородный. Это похоже на то, что: «честью тебя прошу […]». И потом я совершенно игнорирую и желаю игнорировать вечно, что такое постуляты и категорические императивы . Нет, вы сделали великую ошибку, что упустили Дружинина из нашего союза*. Тогда бы можно было надеяться на критику в «Современнике», а теперь срам с этим […] господином*. Его так и слышишь тоненький, неприятный голосок, говорящий тупые неприятности и разгорающийся еще более оттого, что говорить он не умеет и голос скверный. Все это Белинский! Он, что говорил, то говорил во всеуслышание, и говорил возмущенным тоном, потому что бывал возмущен, а этот думает, что для того, чтобы говорить хорошо, надо говорить дерзко, а для этого надо возмутиться. И возмущается в своем уголке, покуда никто не сказал цыц и не посмотрел в глаза. Не думайте, что я говорю о Белинском, чтоб спорить. Я убежден, хладнокровно рассуждая, что он был как человек прелестный и как писатель замечательно полезный; но именно оттого, что он выступал из ряду обыкновенных людей, он породил подражателей, которые отвратительны. У нас не только в критике, но в литературе, даже просто в обществе, утвердилось мнение, что быть возмущенным, желчным, злым очень мило. А я нахожу, что очень скверно. Гоголя любят больше Пушкина. Критика Белинского верх совершенства, ваши стихи любимы из всех теперешних поэтов. А я нахожу, что скверно, потому что человек желчный, злой, не в нормальном положении. Человек любящий – напротив, и только в нормальном положении можно сделать добро и ясно видеть вещи. Поэтому ваши последние стихи* мне нравятся, в них грусть, то есть любовь, а не злоба, то есть ненависть. А злобы в путном человеке никогда нет, и в вас меньше, чем в ком другом. Напустить на себя можно, можно притвориться картавым и взять даже эту привычку. Когда это нравится так. А злоба ужасно у нас нравится. Вас хвалят, говоря: он озлобленный человек, вам даже льстят вашей злобой, и вы поддаетесь на эту штуку. Хотя это не может быть, чтобы я не узнал автора статьи о «Русской беседе», но мне приходит в мысль, что ежели вы ее (не писали наверно), но пополняли и были очень довольны. Так сердитесь на меня, если не согласны со мной, сколько хотите, но я убежден в том, что написал, это не словесный спор, и еще в многом по этому случаю хотел бы с вами потолковать, да некогда.

Я пишу «Юность», но плохо, лениво. Зато мне так хорошо, что век бы не выехал. О бумаге, что я просил вас, теперь не нужно, я получил деньги*. То есть нужно, но деньги могу прислать сейчас же. Прощайте, отвечайте, пожалуйста.

Можете себе представить, что только теперь, в деревне, вспомнил историю с Лонгиновым* и убедился, до какой степени я глупо и нехорошо поступил во всем этом деле. И теперь от души прошу у вас извинения и то же сделаю с Лонгиновым, как только его увижу. И хотел бы ему рассказать всю историю. Согласны ли вы, чтобы я сказал ему про письмо? Теперь этого я прошу вовсе без кровожадных замыслов.

Еще проездом в Москве я проходил мимо него, величественно глядя ему в глаза. Странная вещь, как мог я в два месяца не понять всей глупости, коли не гораздо хуже, этой штуки, так я это теперь делаю. Пожалуйста, скажите Давыдову, чтоб он мне прислал «Ньюкомов» по‑английски 4 и дальнейшие части, ежели есть, у меня 3 части, и «Крошку Доррит»*. Пожалуйста, отвечайте. Дружинина от меня расцелуйте и скажите, что я собираюсь все ему написать, а может, он напишет, да не можете ли вы мне сказать, что делается с Островским и как ему писать?

Ежели вы будете видеться с Лонгиновым, то вы меня одолжите, объяснив ему дело и показав ему хоть то, что я вам пишу.

58. А. В. Дружинину

1856 г. Сентября 21. Ясная Поляна.

Письмо ваше* очень обрадовало меня, милейший Александр Васильевич; особенно потому, что я с каждым днем все собирался писать вам и, без фразы, почти каждый день думал о вас. Во‑первых, я думал о вас, потому что я вас очень люблю и уважаю, тоже без фразы, а во‑вторых, потому, что хотел просить вас о помощи. Ваше желание я надеюсь исполнить и исполнил бы его сейчас же, ежели бы меня не связывало обещание, которое я дал Краевскому, дать ему первое, что буду печатать. Ведь к последней книжке значит к декабрю? а для Краевского у меня уже готовится*, для вас же почти готово, был написан для имевшего издаваться «Военного журнала», правда, крошечный эпизодец Кавказский, из которого я взял кое‑что в «Рубку леса» и который поэтому надо переделать*. Не для того, чтобы вас задобрить к услуге, которую от вас прошу, но просто мне ужасно приятно сделать вам что‑нибудь приятное, и, получив ваше письмо, да и прежде я раскаивался в этом поспешном условии с «Современником»*. Вот в чем моя просьба. Я написал 1‑ю половину «Юности», которую обещал в «Современник». Я никому ее не читал и писал пристально, так что решительно не могу о ней судить – все у меня в голове перепуталось. Кажется мне, однако, без скромности, что она очень плоха – особенно по небрежности языка, растянутости и т. д. Кажется мне это потому, что когда я пишу один, никому не читая, то мне обыкновенно одинаково думается, что то, что я пишу, превосходно и очень плохо, теперь же гораздо больше думается последнее. Но я совершенно с вами согласен, что, раз взявшись за литературу, нельзя этим шутить, а отдаешь ей всю жизнь, и поэтому я, надеясь впредь написать еще хорошее, не хочу печатать плохое. Так вот в чем просьба. Я к вам пришлю рукопись, – вы ее прочтите и строго и откровенно скажите свое мнение, лучше она или хуже «Детства» и почему и можно ли, переделав, сделать из нее хорошее или бросить ее*. Последнее мне кажется лучше всего, потому что, раз начав дурно и проработав над ней 3 месяца, она мне опротивела донельзя.

Ну да довольно об этом. Адрес мой в Тулу просто. Живу я в деревне, жду денег, чтоб ехать в Петербург и за границу. Охотился, писал, читал много, ездил кое‑куда по деревням, немножко влюбился в одну деревенскую барышню*, но теперь сижу дома, потому что болен, и очень серьезно. У меня было воспаление в груди, от которого я не вылечившись простудился снова, и теперь нехорош. Прощайте, любезный Александр Васильевич, я с удовольствием думал со вчерашнего дня, что я напишу вам, и было что‑то много, но теперь я так устал и так болит грудь, что кончаю. Напишите, пожалуйста, а «Юность» я с этой почтой вам вышлю, вы ее храните у себя, не показывайте никому и только ежели ваше решение хорошо и я напишу еще вам, тогда отдайте Панаеву.

Истинно любящий вас гр. Л. Толстой.

21 сентября.

Кланяйтесь милому генералу* и всем, кто меня помнит. Ежели бы, против чаяния, в «Юности» только нужно бы было вымарать кое‑что, то марайте, где вам это покажется нужным.

59. Ег. П. Ковалевскому

1856 г. Октября 1. Ясная Поляна.

Многоуважаемый Егор Петрович! Давно подумывал я о вас и собирался написать вам – так, чтобы напомнить о себе и чтобы вызвать вас на словечко, но частью от лени, частью от занятий не делал этого; теперь, кроме этого, присоединилась еще просьба к вам. Не пугайтесь и не думайте, что я прошу зачислить меня куда‑нибудь в посольство, просьба вот в чем: я с этой же почтой посылаю Константинову рапорт об отставке*, то, пожалуйста, скажите словечко в Инспекторском департаменте*, чтобы дело это сделалось поскорее, и ежели увидите моего милейшего начальника, и ему скажите, чтобы он не задерживал отставки. А то он раз отговаривал меня и теперь как бы не сделал этого. Вы меня знаете больше его, поэтому, ежели случится с ним говорить об этом, можете сказать ему, что я от службы ждать ничего не могу благоразумно, да и просто неспособен к ней, так из чего же мне связываться. А занятий у меня действительно довольно, в которых эта мнимая служба все‑таки стесняет меня. Планы мои об обязанных крестьянах не удались до сих пор, но я не теряю надежды и, может быть, сделаю‑таки скоро почти так, как хотел. Не удалось главное, от убеждения, откровенно распространенного в народе, что в коронацию, а теперь к Новому году, будет свобода всем с землей и со всей землею. У нас главная беда: не столько дворяне привыкли с закрытыми дверями и по‑французски говорить об освобождении, но правительство уж так секретничает, что народ ожидает освобождения, но на данных, которые он сам придумал. Имея самое смутное понятие о собственности земли и желая иметь ее, народ везде решил, что освобождение будет со всею землею. И это убеждение вросло сильно, и ежели будет резня с нашим кротким народом, то только вследствие этого незнания своих настоящих отношений к земле и помещику, а правительство секретничает изо всех сил и воображает, что это внутренняя политика, и ставит помещиков в положение людей интеромпирующих, заслоняющих от народа милости свыше. И кончится тем, что нас перережут. Как я занялся делом в подробности и увидал его в приложении, мне совестно вспомнить, что за гиль я говорил и слушал в Москве и Петербурге от всех умных людей об эманципации. Когда‑нибудь расскажу вам всё и покажу журнал моих переговоров с сходкой*. Вопрос стоит вовсе не так, как полагают умные : как решить лучше? (ведь мы хотим сделать лучше, чем во Франции и Англии) а как решить скорее? Слова, сказанные императором в Москве*, облетели всю Россию, – запомнились всеми теми, до которых они касаются, и помещиками и крепостными, а они касаются слишком важного и натруженного вопроса, что об них можно было забывать. Можно сказать, чтоб в полку было 4 батареи, а потом, чтоб было 30 батарей, это не беда, а сказать, что нужно подумать о свободе, а потом забыть – нельзя. Но я хотел еще сказать, почему мне нужно в отставку. Я был очень, очень болен воспалением в груди, которое 2 раза возвращалось, и главная причина болезни страданья печени, от которых мне нужны воды. Нынешний год я уже опоздал, а на будущий надо бы было, ежели бы я не вышел в отставку, опять брать отпуск. Несмотря на неудачу и болезнь, я отлично прожил в деревне эти 3 месяца. И право, сердитесь не сердитесь, чудеснейший Егор Петрович, а отлично жить на свете. Занимался я хозяйством, охотой, природой с каким‑то особенным наслаждением, кажется, даже влюблен был в одну соседку, милейшую деревенскую барышню, и написал «Юность», но, без скромности говоря, уверен, что плохо, жду суда одного господина, которому послал ее и которому очень верю*. Что вы делали? Неужели всё грустили и всё были недовольны той деятельностью, которая вам досталась на долю, всё старались видеть дурным для того, чтобы иметь гордое удовольствие возмущаться, и даже себя старались видеть нехорошим, чтобы возмущаться и на себя и на бога немножко: зачем он вас сотворил? Вы, верно, часто видите Блудовых, передайте им, особенно Антонине Дмитриевне*, мое искреннее уважение и скажите ей, чтобы она тоже не возмущалась. Я открыл удивительную вещь (должно быть, я глуп, потому что, когда мне придет какая‑нибудь мысль, я ужасно радуюсь); я открыл, что возмущение – склонность обращать внимание преимущественно на то, что возмущает, есть большой порок и именно нашего века. Есть 2, 3 человека, точно возмущенные, и сотни, которые притворяются возмущенными и поэтому считают себя вправе не принимать деятельного участия в жизни. Разумеется, я говорю не про вас и про Блудову, но из литературного кружка есть много таких наших общих знакомых. Но даже, ежели человек искренно возмущен, так был несчастлив, что все наталкивался на возмутительные вещи, то одно из двух: или, ежели душа не слаба, действуй и исправь, что тебя возмущает, или сам разбейся, или, что гораздо легче и чему я намерен держаться, умышленно ищи всего хорошего, доброго, отворачивайся от дурного, а право, не притворяясь, можно ужасно многое любить не только в России, но у самоедов. Пожалуйста, через Блудовых узнайте, где мои кузины Толстые, и попросите им очень от меня поклониться, ежели они в Петербурге.