Смекни!
smekni.com

Толстой Собрание сочинений том 18 избранные письма 1842-1881 (стр. 9 из 120)

Вернувшись из Тифлиса, я не изменил своего образа жизни: все так же стараюсь избегать новых знакомств и воздерживаться от всякой интимности с прежними. К этому все привыкли, никто не навязывается, но, наверное, я слыву чудаком и гордецом. Но это не из гордости, а произошло это невольно; слишком большая разница в воспитании, чувствах, взглядах моих и тех людей, которых я здесь встречаю, чтобы я испытывал малейшие удовольствия с ними. А Николенька обладает талантом, несмотря на огромную разницу между ним и всеми этими господами, веселиться с ними, и все его любят. Завидую ему, но не способен на это. Правду сказать, в нашем образе жизни мало веселого, но я уже давно не ищу удовольствий, желаю только быть покойным и довольным. С некоторых пор я полюбил исторические книги* (это бывало причиной несогласий между нами, теперь же я совершенно вашего мнения); мои литературные занятия идут понемножку, хотя я еще не думаю что‑нибудь печатать. Одну вещь, которую я начал уже давно, я переделывал три раза* и намерен еще раз переделать, чтобы быть ею доволен; пожалуй, это вроде работы Пенелопы, но это меня не удручает, я пишу не из честолюбия, а по вкусу – нахожу удовольствие и пользу в этой работе, потому и работаю.

Хотя, как я уже сказал, я очень далек от того, чтобы веселиться, но я так же далек от скуки, потому что занят, и, кроме того, я вкушаю удовольствие более сладостное, более возвышенное, чем то, которое могло бы мне дать общество, это удовлетворенность, вызванная спокойной совестью, самоуглублением и сознанием, что есть успехи, что во мне пробуждаются добрые и великодушные чувства. Было время, когда я гордился своим умом, своим положением в свете, своей фамилией, но теперь я сознаю и чувствую, ежели во мне и есть что хорошего по милости божьей, то только доброе сердце, чуткое и любящее, которое богу угодно было дать мне и сохранить до сих пор, и благодаря ему я испытываю тихие радости и, лишенный всяких удовольствий и всякого общества, не только удовлетворен своею жизнью, но временами и прямо счастлив. Скоро исполнится 5 месяцев, как я на службе, через месяц я мог бы быть произведен; но я знаю, что пройдет шесть месяцев, а может быть, и больше, прежде чем я получу чин. Но по совести говорю, что мне это совершенно безразлично; единственное, что меня озабочивает, это необходимость ехать в Петербург, а ехать не на что.

Вспоминаю ваше правило, что не надо загадывать, как‑нибудь да сделается.

Прощайте, дорогая тетенька, кончаю письмо, потому что поздно, но так как почта отходит через 2 дня, а дня не проходит, чтобы я не думал о вас, я это письмо продолжу, вероятно. Итак, до свидания. Как поживает тетя Полина? Здорова ли она? По‑прежнему ли довольна своей жизнью?

Часто думаю о ней и о странной ее жизни, которая в сущности довольно грустная*, и я расстраиваюсь, что, хотя невольно, прекратил всякое с ней общение, и даю себе слово, что напишу ей; но так трудно начинать или возобновлять прерванную переписку.

3 июня.

Единственная возможность для меня вам писать и не разорвать то, что я написал, – не перечитывать письма. То мне кажется, что письмо мое холодно, то глупо, то экзальтированно – никогда я не бываю доволен, до такой степени я боюсь вас оскорбить чем‑нибудь, возбудить ваше подозрение или беспокойство на мой счет и так мне хочется, чтобы мои письма вам были приятны.

Из письма Андрея сейчас узнал, что вас ждут в Ясном. Не знаю почему, но ничего не доставляет мне такого удовольствия, как сознание, что вы в Ясном; как‑то этим вы мне кажетесь ближе, и я иначе вас себе не представляю, как в вашей маленькой комнате во флигеле, на пироговском диванчике со сфинксовыми головами, за вашим любимым столиком, рядом с шифоньеркой, в которой все есть. Когда у нас нет, чего нам нужно, – мы с Николенькой говорим: «Нет тетенькиной шифоньерки». Прикажите Андрею показать вам письмо, в котором я посылаю список французских книг*, которые мне нужны, и пришлите их, пожалуйста.

Будьте добры, скажите ему тоже, чтобы он выслал мне в Пятигорск на Кабардинской слободке, 252 № (это мой адрес), – те 100 р., которые я велел ему заготовить. Андреем я очень недоволен и написал Сереже*, прося его взять на себя управление Ясным; я просил его ответить мне, согласен ли он серьезно заняться моими делами, что с каждым днем становится все более и более необходимым; судя по письмам и по ведомостям Андрея, я ясно вижу, что он только и делает, что пьет и ворует. До сих пор Сережа из лени или по какой другой причине не дает мне положительного ответа. Побраните его за это, пожалуйста.

Прощайте, дорогая тетенька, целую ваши ручки.

Как это вы в вашем последнем письме говорите о вашей благодарности. Право, дорогая тетенька, несмотря на то, что я знаю ваше доброе сердце, в первую минуту я подумал, что вы насмехаетесь надо мной. Ведь не могу же я признать всерьез, что вы, которой мы всем обязаны, благодарите меня за то, что мне не стоило ни малейшей жертвы. Прощайте и до свидания, дорогая тетенька. Если бог даст сбудутся мои планы, то через несколько месяцев я буду с вами и своею любовью и заботами докажу вам, что я хоть кое‑как заслужил все то, что вы для нас делаете. Я так живо вспоминаю о вас, что сейчас перестал писать и стал представлять себе счастливую минуту, когда я вас увижу; вы заплачете от радости, а я буду плакать, как ребенок, целуя ваши руки. Без преувеличения скажу, что ничего в жизни я не ждал с таким нетерпением, с такой надеждой на счастие, как я жду теперь этого счастливого момента. Я собирался адресовать это письмо на имя Сережи, но нечаянно, дав себе волю, выразил вам свои чувства, которые вызовут его насмешки, и мне это будет тяжело, я адресую письма вам, а вы ему передайте только первый лист. Я уверен, что у него такое же чувствительное сердце, как у меня, но ложный стыд не дает ему говорить о своих чувствах, и потому он лишен той духовной радости, которую испытываю я, когда пишу вам и думаю о вас. Мысль, что чужому человеку может показаться преувеличенным и смешным то, что я вам высказываю, меня не озабочивает нисколько, а что вы всегда меня поймете, я убежден.

21. С. Н. Толстому

1852 г. Июня 24. Пятигорск.

24 июня.

Пятигорск.

Как тебе не совестно, Сережа, не отвечать на письмо, ответ на которое очень интересует меня?* Надеюсь, что теперь ответ этот тобою уже отправлен, поэтому не буду больше говорить о нем. Лошади мои не продаются, несмотря на участие, которое ты в этом принимал – как пишет мне Андрей. Не дорого ли за них ты назначал цену?

Я очень хорошо знаю, что, ежели бы я сам взялся продавать их, то я бы непременно дорожился и так же как Андрей никогда бы не продал их; но так как я лошадей не вижу и не могу увлекаться ими, я вижу только убыток и нахожу, что лучше продать их всех за сто р. ассигнациями, чем держать дальше – даром кормить, давать им стареться и терять какие бы то ни были проценты на сумму, которую за них можно взять. Сделай же одолжение, продай их за то, что дадут. Деньги с лошадей я назначил для уплаты Беерше и не переменяю этого распоряжения.

Нет ли у тебя в Пирогове 1‑го тома «Nouvelle Héloïse»? Я смутно помню, что во времена моего жокейского костюма и твоего карповского соперничества с Чулковым* эта книга играла тут какую‑то роль. Не забыта ли она в Казачьем? Пожалуйста, наведи справки, у себя поищи хорошенько и, ежели окажется, вышли мне. Что тебе сказать о своем житье? Я писал три письма и в каждом описывал то же самое. Желал бы я тебе описать дух пятигорский, да это так же трудно, как рассказать новому человеку, в чем состоит – Тула, а мы это, к несчастью, отлично понимаем. Пятигорск тоже немножко Тула, но особенного рода – Кавказская. Например, здесь главную роль играют семейные дома и публичные места. Общество состоит из помещиков (как технически называются все приезжие), которые смотрят на здешнюю цивилизацию презрительно, и господ офицеров, которые смотрят на здешние увеселения как на верх блаженства. Со мною из штаба приехал офицер нашей батареи*. Надо было видеть его восторг и беспокойство, когда мы въезжали в город! Еще прежде он мне много говорил о том, как весело бывает на водах, о том, как под музыку ходят по бульвару и потом, будто все идут в кондитерскую и там знакомятся – даже с семейными домами, театр, собранье, всякий год бывают свадьбы, дуэли… ну одним словом, чисто парижская жистъ. Как только мы вышли из тарантаса, мой офицер надел голубые панталоны с ужасно натянутыми штрипками, сапоги с огромными шпорами, эполеты, обчистился и пошел под музыку ходить по бульвару, потом в кондитерскую, в театр и в собрание. Но сколько мне известно, вместо ожидаемых знакомств с семейными домами и невесты помещицы с 1000 душами, он в целый месяц познакомился только с тремя оборванными офицерами, которые обыграли его дотла, и с одним семейным домом, но в котором два семейства живут в одной комнате и подают чай вприкуску. Кроме этого офицер этот в этот месяц издержал рублей 20 на портер и на конфеты и купил себе бронзовое зеркало для настольного прибора. Теперь он ходит в старом сертуке без эполет, пьет серную воду изо всех сил, как будто серьезно лечится, и удивляется, что никак не мог познакомиться, несмотря на то, что всякий день ходил по бульвару и в кондитерскую и не жалел денег на театр, извозчиков и перчатки, с аристократией (здесь во всякой говенной крепостчонке есть аристократия), а аристократия как назло устраивает кавалькады, пикники, и его никуда не пускают. Почти всех офицеров, которые приезжают сюда, постигает та же участь, и они притворяются, будто только приехали лечиться, хромают с костылями, носят повязки, перевязки, пьянствуют и рассказывают страшные истории про черкесов. Между тем в штабу они опять будут рассказывать, что были знакомы с семейными домами и веселились на славу; и всякий курс со всех сторон кучами едут на воды – повеселиться.