Смекни!
smekni.com

Толстой Собрание сочинений том 18 избранные письма 1842-1881 (стр. 90 из 120)

Л. Толстой.

343. П. Н. Свистунову

1878 г. Мая 19. Ясная Поляна.

Многоуважаемый Петр Николаевич.

Посылаю вам тетрадь Фонвизиной и рукопись перевода Паскаля. Просмотрев внимательно перевод, я убедился, что его не следует печатать. Во‑первых, издание старое много отступает от нового, и дополнение неудобно; во‑вторых, перевод не вполне хорош, и, в‑третьих, очень многого недостает: едва ли не самые замечательные статьи пропущены. Восстановить все это по переводу Бобрищева‑Пушкина составит гораздо больший труд, чем новый перевод.

Пожалуйста, извините меня, если я утрудил вас чем‑нибудь, затеяв это дело, и поверьте, что если отказываюсь от него, то с большим сожалением. Я же был очень рад случаю перечесть еще раз Паскаля. Я не знаю ничего, равного ему в этом роде. Издание Louandre я пришлю вам на днях и, так же как и эту посылку, с доставкой на дом. Я теперь не посылаю его потому, что мой сын, 15‑летний мальчик*, впился в эту книгу, и я не хочу отнять у него, так как это увлеченье его для меня в высшей степени радостно.

Желая вам здоровья и спокойствия душевного, и, как всегда, когда я о вас думаю, благодаря вас за ваше доброе расположение ко мне, остаюсь глубоко уважающий вас

гр. Л. Толстой.

19 мая.

344. Б. Н. Чичерину

1878 е. Мая 29? Ясная Поляна.

Очень рад был получить от тебя весточку, любезный друг Борис Николаич, и такого для меня важного содержания. С большим нетерпением жду выхода твоей книги*. Вопросы, тебя занимающие, для меня самые важные в жизни, и для меня драгоценно узнать отношение к ним искреннего и серьезного человека, как ты.

Очень жалею, что ты не удосужился побывать у меня нынешнюю зиму; буду ждать на будущую. О книге же твоей, если ты желаешь знать мое мнение, то я напишу, потому что знаю вперед, что она произведет на меня сильное впечатление.

Искренно любящий тебя Л. Толстой.

345. В. В. Стасову

1878 г. Июня 8...9. Ясная Поляна.

Не знаю, как благодарить вас, Владимир Васильевич, за сообщенный мне документ*. Для меня это ключ, отперший не столько историческую, сколько психологическую дверь. Это ответ на главный вопрос, мучивший меня. Считаю себя вечным должником вашим за эту услугу. За discrétion* свою могу ручаться. Я не показал даже жене и сейчас переписал документ, а писанный вашей рукой разорвал.

Но до сих пор я благодарил вас только эгоистически за ту пользу, которую мне принес сообщенный документ, но верьте, что я независимо от своей выгоды очень благодарен вам за ваше участие и доброе расположение ко мне и к моему мечтательному труду*.

По переданному мне Степой (Берс) я понял, что вы недовольны мною за мое равнодушие к переписке Ивашева*. Недостаточное чувство интереса к ивашевской переписке происходит во мне оттого, что из всей истории декабристов Ивашев сделался модною историей: и Дюма писал*, и все дамы рассказывают, и один господин прислал мне повесть, составленную из подлинной переписки Ивашева и Le Dantu*, и в бумагах, которые я имею из Казани, опять речь об этом. Я мало интересуюсь, не потому, что это сделалось пошло, и пошлое бывает значительно, но потому, что тут много фальшивого и искусственного; и к несчастью, только поэтому это сделалось так пошло. Дороже же мне всего то, что есть такой человек, как вы, который хочет и может помочь мне, и что я, уверенный в сочувствии, могу всегда обратиться к вам. Могу я? От всей души благодарю вас и дружески жму вам руку.

Ваш Л. Толстой.

Все то, о чем вы писали мне и передавали мне, разумеется, мне нужно*, и я очень благодарен вам, но теперь до августа я ни за что новое взяться не могу.

Вот еще просьба. Меня интересовало и интересует особенно, кто особенно настаивал на смертной казни? Свистунов, декабрист, сказал мне, что особенно настаивал Карамзин и доказывал необходимость. Правда ли это? Есть ли какие указания? Где?*

346. А. А. Фету

1878 г. Сентября 5. Тула?

Дорогой Афанасий Афанасьевич!

Получил на днях ваше последнее краткое, но многосодержательное письмо* и вижу по его тону, что вы в очень хорошем душевном настроении, хотя и были больны.

Вы поминаете о вашей статье*. Пожалуйста, не приписывайте значения моему суждению, – во‑первых, потому что я плохой судья при слушании, а не чтении про себя, а во‑вторых, потому, что я в этот день был в самом дурном физически расположении духа. Когда вы будете переделывать, не забудьте еще выправить приемы связей отдельных частей статьи. У вас часто встречаются излишние вступления, как например: «Теперь мы обратимся…» или «взглянем…» и т. п. Главное, разумеется, в расположении частей относительно фокуса, и когда правильно расположено, все ненужное, лишнее само собой отпадает и все выигрывает в огромных степенях*.

У нас последнее время трое детей старших были больны и Сережа даже опасно. У него было воспаление плевры. И во время болезни их гости нас не покидали, что было очень тяжело, особенно жене. Теперь они все поправляются и уже на воздухе. Тургенев на обратном пути был у нас* и радовался получению от вас письма*. Он все такой же, и мы знаем ту степень сближения, которая между нами возможна. Мне ужасно хочется писать, но нахожусь в тяжелом недоумении – фальшивый ли это, или настоящий аппетит.

Жена и Кузминские, из которых муж 3‑го дня уехал, кланяются и благодарят за память, и мы посылаем поклоны Марье Петровне.

Очень хочется побывать у вас, и, наверно, побываю, но теперь еще много поездок необходимейших. Нынче еду на земское собрание.

Ваш Л. Толстой.

347. Н. Н. Страхову

1878 г. Октября 27. Ясная Поляна.

Виноват и не виноват перед вами, дорогой Николай Николаевич. Виноват, потому что вам было неприятно от меня за то, что я не пишу;* но не виноват, потому что, право, не мог писать письма, не мог ничего делать все это время. Я не солгу, если скажу, что меня не было дома, т. е. что я не находился сам в себе, а где‑то ailleurs*, Ходил на охоту, учил детей, обедал, принимал гостей, когда приезжали; но если должен был от себя что‑нибудь делать, то ничего не мог. Работа все нейдет, но живу хорошо и вас точно так же люблю и ценю, как прежде, т. е. с каждым днем больше, с каждым днем, с которым несомненнее приходит грустное убеждение о том, как мало хороших людей отдельно и умных людей отдельно, и как редко, редко то и другое вместе, как у вас. Но зачем вы сердитесь на Тургенева? Он играет в жизнь, и с ним надо играть. И игра его невинная и не неприятная, если в малых дозах. Но сердиться и вам не надо. Впрочем, это давно вырвалось у вас и вы это уже забыли; но то же, что вы пишете о своих работах, хоть и давно, надеюсь, что вы не забыли и что письмо мое застанет вас в их середине. Дай бог. У нас все хорошо. Мы с женой очень дружны, как всегда, когда у нас пойдет настоящая жизнь; дети здоровы, учатся порядочно, позволяют иногда о себе помечтать, время все занято хорошо. Очень вам благодарен за хлопоты обо мне; но простите великодушно, когда дошло дело до биографии, до портрета, я живо представил себе все, да и дело есть, то я испугался*.

Ради бога, нельзя ли на попятный?

Так не сердитесь на меня, дорогой Николай Николаевич, и верьте, что никогда не перестану вас любить. Писать мне не смею просить. Я не стою того.

Жена вам посылает дружеский поклон.

Ваш Л. Толстой.

348. И. С. Тургеневу

1878 г. Октября 27. Ясная Поляна. 27 октября.

Кругом виноват перед вами, любезнейший Иван Сергеевич. Хотел писать вам вслед за вашим отъездом*, а кончилось тем, что и на ваше письмо* промешкал ответом. У нас, слава богу, все здорово, но я не писал оттого, что это последнее время был (выражаясь довольно точно) умственно нездоров: ходил на охоту, читал, но был буквально не способен ни к какой умственной самобытной деятельности – даже написать письмо, в котором бы был смысл. Со мной это бывает иногда, и вы, верно, знаете это, и если не знаете, то наверно понимаете. По этой же причине не отвечал и Ралстону, но нынче надеюсь ответить ему*.

Переведенных по‑английски «Казаков» мне прислал Скайлер*, кажется, очень хорошо переведено. По‑французски же переводила бар. Менгден, которую вы у нас видели, и, наверно, дурно*. Пожалуйста, не думайте, что я гримасничаю, но, ей‑богу, перечитывание хоть мельком и упоминание о моих писаниях производит во мне очень неприятное сложное чувство, в котором главная доля есть стыд и страх, что надо мной смеются. То же и случилось со мною при составлении биографии*. Я увидел, что не могу, и желал бы отделаться.

Как я ни люблю вас и верю, что вы хорошо расположены ко мне, мне кажется, что и вы надо мной смеетесь*. Поэтому не будем говорить о моих писаньях. И вы знаете, что каждый человек сморкается по‑своему, и верьте, что я именно так, как говорю, люблю сморкаться. Радуюсь от всей души, что вы здоровы и у ваших все благополучно, и продолжаю любоваться на вашу зеленую старость. В те 16 лет, которые мы не видались*, вы только сделались лучше во всех отношениях, даже в физическом.

Не могу не желать вам все‑таки того же, что и для меня составляет главное счастие жизни, – труда, с уверенностью в его важности и совершенстве. Я ведь ни крошечки не верю вам, чтобы вы перестали писать, и не хочу верить, потому что знаю, что в вас, как в бутылке, которую слишком круто поворачивали, самое лучшее еще осталось. И нужно только найти то положение, при котором оно спокойно польется. Этого‑то желаю для вас и для себя.

Осень у нас чудесная, и я зайцев травлю пропасть, но валдшнепов не было.

Что «Евгений Онегин» Чайковского? Я не слышал еще его, но меня очень интересует.

От души обнимаю вас. Жена кланяется и благодарит за память.

Ваш Л. Толстой.

349. Уильяму ролстону

<перевод с английского>

1878 г. Октября 27. Ясная Поляна.

Милостивый государь.

Я очень сожалею, что не могу дать на ваше письмо* положительного ответа. Дело в том, что я очень сомневаюсь, чтобы я был таким значительным писателем, события жизни которого могли бы представлять интерес не только для русской, но и для европейской публики. Я вполне убежден многочисленными примерами писателей, которых современники ставили сначала очень высоко, но которые затем были совершенно забыты еще при жизни, что современники не могут правильно судить о достоинствах литературных произведений. Поэтому, несмотря на мое желание, я не могу разделять временную иллюзию нескольких друзей, утверждающих с уверенностью, что мои произведения должны будут занять некоторое место в русской литературе. Я совершенно искренно не знаю, будет ли кто‑нибудь читать мои произведения через сто лет, или же они будут забыты через сто дней, и поэтому не хочу оказаться в смешном положении, в случае весьма вероятной ошибки моих друзей.