Смекни!
smekni.com

Фома Гордеев 2 (стр. 14 из 50)

Эти слова отца заставили Фому глубоко задуматься. Он сам чувствовал в себе что-то особенное, отличавшее его от сверстников, но тоже не мог понять - что это такое? И подозрительно следил за собой...

Ему нравилось бывать на бирже, в шуме и говоре солидных людей, совершавших тысячные дела; ему льстило почтение, с которым здоровались, разговаривали с ним, Фомой Гордеевым, менее богатые промысловые люди. Он чувствовал себя счастливым и гордым, если порой ему удавалось распорядиться за свой страх чем-нибудь в отцовском деле и заслужить одобрительную усмешку отца. В нем было много честолюбивого стремления - казаться взрослым и деловым человеком, но жил он одиноко, как раньше, и не чувствовал стремления иметь друзей, хотя каждый день встречался со многими из детей купцов, сверстниками своими. Не раз они приглашали его покутить, но он грубовато и пренебрежительно отказывался от приглашений и даже посмеивался:

- Боюсь... Узнают отцы ваши про эти кутежи, да как бить вас станут, пожалуй, и мне от них попадет по шее...

Ему не нравилось в них то, что они кутят и развратничают тихонько от отцов, на деньги, украденные из отцовских касс или взятые под долгосрочные векселя и большие проценты. Они тоже не любили его за эту сдержанность, в которой чувствовали гордость, обидную им.

Он часто вспоминал Палагею, и сначала ему было тоскливо, когда образ ее вспыхивал в его воображении... Но время шло, стирало понемногу яркие краски с этой женщины, и незаметно для него место в мечтах его заняла маленькая, ангелоподобная Медынская. Она почти каждое воскресенье заезжала к Игнату с различными просьбами, в общем имевшими одну цель, -ускорить постройку ночлежного дома. В ее присутствии Фома чувствовал себя неуклюжим, огромным, тяжелым; это обижало его, и он густо краснел под ласковым взглядом больших глаз Софьи Павловны. Он замечал, что каждый раз, когда она смотрела на него, - глаза ее темнели, а верхняя губа вздрагивала и чуть-чуть приподнималась кверху, обнажая крошечные белые зубы. Это всегда пугало его. Отец, подметив его взгляды на Медынскую, сказал ему:

- Ты не очень пяль глаза-то на эту рожицу. Она, смотри, -как березовый уголь: снаружи он бывает такой же вот скромный, гладкий, темненький, - кажись, совсем холодный, - а возьми в руку, - ожгет...

Медынская не возбуждала в юноше чувственного влечения, в ней не было ничего похожего на Палагею, и вообще она была непонятна ему. Он знал, что про нее рассказывают зазорно, но этому не верил. Однако он изменил отношение к ней, когда увидал ее в коляске сидящей рядом с толстым барином в серой шляпе и с длинными косичками волос на плечах. Лицо у него было, как пузырь, - красное, надутое; ни усов, ни бороды не было на нем, и весь этот человек был похож на переодетую женщину... Фоме сказали, что это ее муж... Тогда в нем вспыхнули темные и противоречивые чувства: ему захотелось обидеть архитектора, и в то же время он почувствовал зависть и уважение к нему. Медынская показалась менее красивой и более доступной; ему стало жаль ее, и все-таки он злорадно подумал:

"Противно ей, должно быть, когда он ее целует..."

И за всем этим он, порою, ощущал в себе какую-то бездонную, томительную пустоту, которой не заполняли ни впечатления истекшего дня, ни воспоминания о давних; и биржа, и дела, и думы о Медынской - всё поглощалось этой пустотой... Его тревожила она: в темной глубине ее он подозревал притаившееся существование какой-то враждебной ему силы, пока еще бесформенной, но уже осторожно и настойчиво стремившейся воплотиться...

А между тем Игнат, мало изменяясь по внешности, становился всё более беспокойным, ворчливым и всё чаще жаловался на недомоганье.

- Сон я потерял... бывало, дрыхну - хоть кожу с меня сдери, не услышу! А теперь ворочаюсь, ворочаюсь с бока на бок, едва под утро усну... Сердце бьется неровно, то как загнанное, часто так -тук -тук-тук... а то вдруг замрет, - кажись, вот сейчас оторвется да и упадет куда-то, в недра самые... Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей!..

И, .покаянно вздыхая, он поднимал к небу глаза, уже мутные, утратившие живой, умный блеск.

- Стережет меня смерть где-то поблизости, - говорил он угрюмо, но покорно.

И действительно -скоро она опрокинула на землю его большое, мощное тело.

Это случилось в августе, ранним утром. Фома крепко спал и вдруг почувствовал, что его трясут за плечо К хриплый голос гудит над его ухом:

- Вставай...

Он открыл глаза и увидал, что отец сидит на стуле у его кровати, однозвучно и глухо повторяя:

- Вставай, вставай!..

Только что взошло солнце, и свет его, лежавший на белой полотняной рубахе Игната, еще не утратил розовой окраски.

- Рано, - сказал Фома, потягиваясь.

- После выспишься...

Лениво кутаясь в одеяло, Фома спросил:

- Али надо что?

- Да встань ты, братец мой, пожалуйста! - воскликнул Игнат и обиженно добавил: -Стало быть, надо, коли бужу...

Всмотревшись в лицо отца, Фома увидал, что оно серо, устало.

- Нездоровится тебе? Доктора, что ли?

- Ну его! -махнул Игнат рукой. -Чай, я не молоденький... и без того знаю...

- Что?

- Да... уж знаю! -таинственно сказал старик и странно как-то оглядел комнату. Фома одевался, а отец его, опустив голову, медленно говорил:

- Дышать боюсь... Такая у меня мысль, что, если я вздохну теперь всей грудью, -сердце должно лопнуть... Сегодня воскресенье! После ранней-то обедни за попом пошли...

- Что ты эта, папаша! -усмехнулся Фома.

- Ничего я... Умывайся да иди в сад... велел я туда самовар подать... На утреннем-то холодке и попьем чаю... Очень мне чаю хочется, густого, горячего...

Старик тяжело поднялся со стула и, нетвердо ступая босыми ногами, согнувшись, ушел из комнаты. Фома посмотрел- вслед отцу, колющий холод страха сжал его сердце. Наскоро умывшись, он спешно пошел в сад...

Там под старой развесистой яблоней, в большом дубовом кресле сидел отец. Солнечный свет падал сквозь ветви дерева тонкими лентами на белую фигуру старика в ночном белье. В саду было так внушительно тихо, что даже шелест ветки, нечаянно задетой платьем Фомы, показался ему громким звуком, - он вздрогнул... На столе стоял самовар, мурлыкал, как сытый кот, и выбрасывал в воздух струю пара. В тишине и свежей зелени сада, накануне омытой обильным дождем, яркое пятно нахально сияющей шумной меди показалось Фоме ненужным, не подходящим ко времени, месту и чувству, которое родилось в нем при виде больного, согбенного старика, одетого в белое, одиноко сидящего под кровом темно-зеленой листвы, в которой скромно прятались румяные яблоки.

- Садись, - сказал Игнат...

- Послать бы за доктором-то...- нерешительно посоветовал сын, усаживаясь против него...

- Не надо... На воздухе-то отошло будто... А вот чаю хлебну, авось и еще легче будет...- говорил Игнат, наливая чай, и Фома видел, что чайник трясется в руке отца.

Молча подвинув к себе стакан, Фома наклонился над ним и с тяжестью в сердце слушал громкое, короткое дыхание отца...

Вдруг что-то стукнуло по столу так громко, что посуда задрожала.

Фома вздрогнул, вскинул голову и встретился с испуганным, почти безумным взглядом отца. Игнат смотрел на сына и хрипло шептал:

- Яблоко упало... пострели его горой! Ведь как из ружья грохнуло... а?

- Тебе коньяку бы в чай-то...-предложил Фома.

- И так ладно...

Замолчали... Стая чижей пронеслась над садом, рассыпав в воздухе задорно веселый щебет. И снова зрелую красоту сада обняло торжественное молчание. Ужас всё еще не исчезал из глаз Игната...

- Господи Иисусе Христе! -вполголоса .заговорил он, истово крестясь. -Н -да... вот он и наступил. - последний-то час жизни...

- Полно, папаша! - прошептал Фома.

- Чего полно?.. Вот попьем чаю, ты пошли за попом да за кумом...

- Я лучше сейчас...

- Сейчас к обедне ударят... попа нет... да и некуда торопиться, может, еще отойдет...

И он стал громко схлебывать чай с блюдца...

- Надо бы мне год, два еще пожить... Молод ты... очень боюсь я за тебя! Живи честно и твердо... Чужого не желай, свое береги крепко...

Ему трудно было говорить, он остановился и потер грудь рукой.

- На людей -не надейся... многого от них не жди... Мы все для того живем, чтобы взять, а не дать... О, господи! помилуй грешника!

Где-то вдали густой звук колокола упал в тишину утра. Игнат с сыном трижды перекрестились...

За первым криком меди раздался второй, третий, и скоро воздух наполнили звуки благовеста, доносившиеся со всех сторон, - плавные, мерные, громко зовущие...

- Вот и к обедне ударили, - сказал Игнат, вслушиваясь в гул меди...-Ты колокола по голосу знаешь?

- Нет, - отвечал Фома.

- Вот этот -слышишь? -басовый такой, это у Николы, Петра Митрича Вагина жертва... а этот, с хрипотой, это у Праскевы Пятницы...

Поющие волны звона колебали воздух, насыщенный ими, и таяли в ясной синеве неба. Фома задумчиво смотрел на лицо отца и видел, что тревога исчезает из глаз его, они оживляются...

Но вдруг лицо старика густо покраснело, глаза расширились и выкатились из орбит, рот удивленно раскрылся, а из горла вылетел странный, шипящий звук:

- Ф... ф... ахх...

Вслед за тем голова Игната откачнулась на плечо, а его грузное тело медленно поползло с кресла на землю, точно земля властно потянула его к себе. Несколько секунд Фома не двигался и молчал, со страхом и изумлением глядя на отца, но потом бросился к Игнату, приподнял его голову с земли и взглянул в лицо ему. Лицо было темное, неподвижное, и широко открытые глаза на нем не выражали ничего: ни боли, ни страха, ни радости... Фома оглянулся вокруг себя: как и раньше, в саду никого не было, а в воздухе всё плавал гулкий говор колоколов... Руки Фомы задрожали, он выпустил из них голову отца, и она тупо ударилась о землю... Темная, липкая кровь тонкой струёй полилась из открытого рта по синей щеке...

Фома ударил себя руками в грудь и, стоя на коленях пред трупом, дико и громко закричал... И весь трясся от ужаса и безумными глазами всё искал кого-то в зелени сада...

IV

Смерть отца ошеломила Фому и наполнила его странным ощущением: в душу ему влилась тишина, - тяжелая, неподвижная тишина, безответно поглощавшая все звуки жизни. Вокруг него суетились знакомые люди; являлись, исчезали, что-то говорили ему, - он отвечал им, но речи их не вызывали в нем никаких представлений, бесследно утопая в бездонной глубине мертвого молчания, наполнявшего душу его. Он не плакал, не тосковал и не думал ни о чем; угрюмый, бледный, нахмурив брови, он сосредоточенно вслушивался в эту тишину, которая вытеснила из него все чувства, опустошила его сердце и, как тисками, сжала мозг.