Смекни!
smekni.com

Белая горячка (стр. 4 из 19)

выставке, я остановил его и передал ему этот рассказ от слова до слова и в

лицах.

Когда я кончил, он положил свою шляпу на стол и бросился на диван в заметном

волнении.

-- Проклятая чиновница! -- сказал он, -- никак не может оставить меня в покое.

Но за себя я прощаю ей; меня возмущает только то, что она осмеливается тревожить

память этой девушки, которую я точно любил. Она была чудная, редкая девушка!

Воспоминание о ней -- самое святое воспоминание моей жизни. На моих картинах

точно она... -- Он до рассвета просидел у меня, рассказывая историю этой бедной

девушки, дочери чиновного человека, и свое знакомство с нею.

-- Я бы готов был, -- сказал он, уходя от меня, -- жить снова в бедности и

неизвестности, переносить всевозможные лишения, только бы увидеть ее хоть один

раз еще, услышать ее голос. Верите ли, я иногда не сплю по целым ночам: мне

представляется, что я должен увидеть ее, и я жду этого чудесного явления с

сладким трепетом сердца -- но все напрасно! Мне часто слышится ее походка, и я

вздрагиваю.

Этой последней эффектной выходкой, этими таинственными фразами он хотел,

казалось, произвести на меня впечатление, хотел придать своей прежней любви

интерес поэтический, -- уверить меня, что эта любовь была так глубока, так

велика, что на нее не могло иметь влияние даже время всесокрушительное и

всеохлаждающее; он хотел обмануть меня и, сам не подозревая, обманывал вместе с

тем самого себя. Не шутя пораздумав, верно он не принес бы ничего в жертву для

возвращения своего прошлого. Настоящее всегда несравненно существеннее,

увлекательнее и заманчивее, несмотря на все красноречивые1 доводы милых

мечтателей... Жизнь внешняя впервые явилась перед ним фантастически-разубранная,

страстная, как вакханка в венке из сочных и продолговатых гроздиев, с соблазном

на устах... и она манила его в свои роскошные объятия, звала на свою пламенеющую

грудь и то небрежно раскидывалась перед ним, то окружала себя мгновенным,

ослепительным блеском...

О, прочь все благоразумные советы и предостережения людей опытных, и высокие

примеры самообладания и самоотречения! Молодой человек жаждет жизни; у него

страшно кипит кровь, радостно бьется сердце надеждами, взор светлеет любовью и

верою, кудри прихотливо и живописно вьются до плеч -- и он без размышления

предается лукавой чаровнице, и он, как у Шиллера, бросается в мрачную и страшную

бездну за драгоценным золотым кубком.

Жизни, жизни ему! Он упивается настоящей минутой, для него прошедшее -- мертвая

развалина, будущее -- туман непроницаемый... Он, переполненный силами, хочет

действовать, а не сидеть сложа руки, не болезненно мечтать и пресмыкаться в

кругу фантомов, выходцев с того света, и бесцветных идеалов, насильственно

вымученных у бедного воображения.

Моего живописца, слава богу, занимало все, потому что для него все было ново --

и он не успел выучиться скрывать своего девственного восторга. Правда, по

странности, свойственной многим людям, он нередко употреблял старание казаться

не тем, чем был, прикидываться недовольным, идеальничать, говорить

разочарованным, элегическим тоном русских стихотворений, -- но это было

ненадолго: он тотчас же выходил из своей неприличной роли, сбрасывал с себя

смешную маску и являлся в настоящем своем виде.

И в эти идеальные минуты он был чудо как хорош!.. Он требовал от жизни такого,

чего и сам не мог растолковать себе; он хотел пересоздать всех и все, приделать

к себе крылья -- и, вроде Амура, летать в облаках и упиваться небесным ароматом,

и свысока смотреть на презренное человечество, ползающее внизу. Он рассуждал о

предметах совершенно новых, как-то: о созвучии двух душ, о счастии быть любимым

не по-здешнему, не по-земному; о высшем блаженстве найти себе девушку,

облеченную в ризы ангельские, и слиться с нею в полной гармонии, а потом

умереть, -- и проч. и проч., о чем прекрасно рассуждает всякий герой какого- нибудь романа или повести в высоком роде, написанной для разрешения нравственно- философического вопроса. Иногда же он толковал о том, что любить никого не

может, даже и в таком случае, если бы "неземная", которую он хотел отыскать,

вдруг откуда-нибудь прилетела сама и чистосердечно объявила, что она сгорает к

нему самою страстною и вместе с тем самою небесною любовью. "Любят один раз в

жизни, -- говорил он. -- Нет той, которую любил я, -- и для меня не может

существовать другая любовь!"

Эти слова доказывали, однако, что он непреодолимо желает любить -- и при первом

удобном случае готов влюбиться до полусмерти. Так прошло два месяца, -- и он до

того приучил меня к себе, что когда не являлся в условленное время, -- а это

случалось редко, -- мне становилось без него неловко, скучно. Привычка великое

дело, к тому же я необыкновенно люблю и уважаю тех людей, которые отвлекают меня

от моих занятий и дают мне предлог оправдываться в бездействии перед самим

собою. Мой юноша говорил много об искусстве, и говорил с жаром, с увлечением. У

него было глубокое чувство -- и чувством он понимал то, чего другие никогда не

поймут умом. Не одно искусство, которому он посвятил себя, исключительно

занимало его, исключительно было доступно ему: он много читал, он был в восторге

от Гете; "Вильгельм Мейстер" был его настольною книгою: бесконечный поэтический

мир открывался перед ним в этой чудной книге; его любимою мыслию было изобразить

на картине Миньону; он наизусть декламировал многие места из трагедий Шиллера и,

декламируя, горячился и размахивал руками. Надобно было его видеть в ту минуту,

когда он прибежал ко мне с известием, что прочел "Мейстера Фло" Гофмана. "Гофман

великий поэт, великий! -- кричал он, бегая из одного конца комнаты в другой. --

Эти господа, которые кричат, что он с талантом, но чудак, что у него немного

расстроено воображение, -- они не понимают его, -- они, эти не-чудаки, эти

умники, читая его, видят только перед своими глазами одни нелепые и безобразные

фигуры и не подозревают, что под этими нелепыми фигурами скрываются дивные,

глубокие идеи, идеи, доступные только поэтической душе, живому сердцу, а не их

мертвым и засушенным умам!" Воздушная красавица, незаметно скрывавшаяся некогда

в чашечке роскошного тюльпана и снова вышедшая оттуда во всем прихотливом

убранстве своем, эта непостижимо-пленительная принцесса Гамагег долго повсюду

носилась за моим живописцем и приводила его в такой восторг, которого, вероятно,

при взгляде на нее не чувствовал и сам великолепный царек блох, удивительный

мейстер Фло. Шекспир... но Шекспира мой живописец читал мало, благоговея перед

ним более понаслышке, и если говорил о нем, то с очень заметною умеренностью.

Душа его требовала образов идеальных, звуков гармонических, мыслей отвлеченных;

он искал в поэзии удовлетворения своим личным ощущениям. Ему страшна была эта

неумолимая истина, эта наружная холодность, эта могучая полнота жизни в

созданиях великого; он еще не приготовился, чтобы войти в этот мир без всяких

украшений, в мир как он есть, во всем своем возмутительном безобразии и во всей

увлекательной, божественной красоте своей; форма этих созданий пугала его,

останавливала на каждом шагу, была ему недоступна, удерживала его юношеский

восторг, не давала разыграться его чувству, не возвысившемуся до сознания; ему

еще дико казалось это творчество -- громадное, бессознательное и бесстрастное. И

я не удивлялся этому, не противоречил ему, но всегда с участием слушал его

восторженные речи; только, бывало, когда он заговорит о небесной "любви" и

погрузится в мечтания, я преспокойно начинал дремать. Он заметит действие,

произведенное на меня его фантазиями, и сам расхохочется над собою...

Но вместе с осенью кончились наши частые свидания, он почти перестал бывать у

меня, несмотря на то, что зимние пути сообщения несравненно легче. Сначала это

меня удивило; я думал, не сердится ли он на меня за что-нибудь, и однажды,

встретив его на улице, шутя заметил ему, что он совсем разлюбил меня. Он

извинялся, говорил, что не имеет минуты свободного времени, что завален работой

и еще что-то в этом роде.

Это была явная отговорка, обыкновенные фразы, употребляемые для того, чтобы не

совсем оставлять без ответа того, кто нас спрашивает о чем-нибудь. Я уже начинал

забывать о моем живописце, но вдруг общие слухи о нем дошли и до меня. Загадка,

почему он перестал ходить ко мне, объяснилась: он находился под влиянием

длинного человека! Меня это нисколько не удивило: я знал, что длинный человек

стоит на ловле возникающих талантов, заманивает к себе неопытных и опутывает их

своими сетями с большим искусством.

IV

Теперь позвольте мне познакомить вас покороче с длинным человеком. Он средних

лет, ходит мерными шагами, говорит с расстановкой, важно, уверительно, иногда

поднимая глаза к потолку, иногда опуская их к полу; речам своим он старается

всегда придавать таинственность, относятся ли эти речи к сатаническому поэту

Байрону или просто к погоде. В первые годы молодости он искал себе славы -- и

славу свою хотел основать на трех, сочиненных им, длинных поэмах, в 2500 стихов

каждая. Тогда еще у нас была мода на поэмы. Этими тремя поэмами он возымел

дерзкое намерение сокрушить всю предшествовавшую русскую литературу от

Ломоносова до Пушкина включительно. А для того, чтобы о его гении трубили

заранее повсюду, чтобы везде прославляли его и удивлялись ему, -- он, еще до

напечатания своих длинных поэм, собирал около себя юношей безвестных, невинных и

пылких, которых так легко приводить в восторг, так легко заставлять удивляться.

И невинные и пылкие от всей души аплодировали ему и кричали о нем, где только