Смекни!
smekni.com

Белая горячка (стр. 6 из 19)

полюбил, с тем я всегда действую деспотически. Но успокойся, не думай ни о чем,

продолжай веселиться; товарищи наши, конечно, люди ограниченные, -- да и они

пригодятся, и ими можно со временем воспользоваться; они богаты и глупы. Пиши

теперь портреты, -- ничего, так должно! Не кручинься о том, что у тебя в голове

нет мыслей. Погоди: внутренняя твоя художническая сила, что там, во глубине-то,

в свое время, когда надобно, пробудится в тебе и заговорит громко, резко,

повелительно: поди в свою келью, запрись, не пускай к себе никого, твори -- и

без твоего усилия все пойдет, как следует. Настанет это время, и сам я наклонюсь

к твоему уху и шепну тебе: брось всех этих безумцев, гуляк; не теряй минуты, не

пренебрегай внутренним голосом и помни, что искусство -- святыня!

Время шло, а длинный человек не наклонялся к уху своего друга и не шептал ему

ничего; внутренний голос живописца также молчал. Ему становилась в тягость вся

эта праздношатающаяся ватага его приятелей. Однако он еще прогуливался с ними по

Невскому проспекту; ему опротивело вино, однако он пил так же много, только

поморщиваясь; ему надоели петербургские улицы, прямые и однообразные, с высокими

гладкими каменными стенами, а он только по утрам сидел дома. Болезненное

равнодушие овладело им; он похудел и пожелтел; ему ни с кем не хотелось

говорить; ему ни о чем не хотелось думать...

-- Добрый знак! -- утешал его длинный человек, -- от этой апатии ты скоро

перейдешь к сильной деятельности. Поверь мне: приготовляй теперь краски, палитру

и кисти; закупай полотна, а я между тем объявлю в газете, что ты замышляешь

огромную картину, которая превзойдет все, что мы доселе имели в живописи.

-- Ради бога, не делай этого! -- вскричал живописец, пробужденный от своей

дремоты, -- можно ли так гнусно обманывать! Я не могу писать и решительно ничего

не напишу.

-- Когда тебя не спрашивают, молчи. Я лучше тебя знаю все, даже и тебя-то

самого. Картину ты напишешь, а если и не напишешь, так не велико горе. Людей

морочить позволительно; это им полезно. О тебе давно не говорили в печати, надо

рассеять бессмысленные городские толки, что ты пьешь и ведешь жизнь праздную.

Эти тупые головы думают, что художник, как чиновник с знаком отличия беспорочной

службы, должен исправно ходить к своей должности, умеренно пить и есть, чтобы не

отягощать желудка, ложиться вовремя да по воскресеньям в белом галстухе

прогуливаться до обеда на Невском или в Летнем саду.

-- А обо мне говорят, что я веду буйную жизнь?

-- Вот уж и испугался! Не хочешь ли ты в самом деле, в угоду им, сделаться

чиновником? Да избавит тебя от этого Рафаэль!..

V

В первых числах апреля месяца, в одно сияющее утро, когда в Петербурге

благоухание весны смешивалось с запахом грязи, которую счищали с улиц, мне очень

захотелось пройтись и подышать этим свежим воздухом. Я было взялся за шляпу, как

дверь комнаты моей с шумом отворилась, и передо мною, вообразите мое изумление,

стоял живописец. Более полугода он не был у меня, и я думал, что мы совершенно

раззнакомились, но он так радушно и крепко пожал мою руку, как будто мы с ним

всё по-прежнему были коротко знакомы; он, казалось, так рад был меня видеть; он,

слава богу, не извинялся и не оправдывался передо мною: эти извинения и

оправдания всегда нестерпимо пошлы. Откровенно рассказал он мне о своей

разгульной жизни, смеялся над своими беспутными приятелями и с восторгом

выхвалял мне ум и таланты длинного человека. "Я слышал, о нем многие отзываются

дурно, -- прибавил он, будто предвидя возражение с моей стороны на эту похвалу,

-- но совершенно напрасно; надобно знать его так близко, как я знаю, чтобы иметь

право судить о нем".

Я еще ничего не успел сказать, а все слушал его и все смотрел на него и

убеждался, что он быстрыми шагами шел к совершенству. В эти полгода он уж

мастерски развернулся и с успехом изучил небрежную манеру светских щеголей. Ему

недоставало только их милых, но немного диких привычек да еще их

благовоспитанной дерзости. Увы! последнее качество дается рождением,

совершенствуется воспитанием. Кстати, я припомнил, что аристократическая манера,

эта неограниченная свобода во всяком обществе со всеми и везде, не изменяя себе,

обращаться одинаково, быть всегда как у себя дома, соблазняла многих людей

среднего сословия. Они, люди, впрочем, очень хорошие и добрые, захотели вести

себя так же свободно и равнодушно и, не подозревая того, сделались невероятно

смешны, непозволительно карикатурны: светская дерзость и развязанность у них

превратились в оскорбительную наглость, в пошлую провинциальную грубость. На них

нельзя было смотреть без сожаления, а бедных никто не предостерег, и они, не

подозревая своей нелепости, были очень довольны собой, воображали, что

необыкновенно милы и удивительно как всех собой озадачивают.

Мой живописец никогда не мог быть пошлым, разве -- и то изредка -- немножко

смешным, может быть. Он имел верный глаз и чудное искусство усвоивать себе то,

что мельком успел увидеть в молодых людях большого света.

Он в короткое время дошел в своей наружности до того, что, если бы какими-нибудь

неисповедимыми судьбами ему удалось попасть в толпу блистательного бала или

пышного раута, на него никто не указал бы пальцем, от его прикосновения никто бы

не поморщился. А это уж много! Перед ним его собратия, русские художники,

казались чудаками, дикарями, готентотами. Они чувствовали это и преостроумно

подсмеивались над его франтовством.

-- Вы принимали во мне некогда участие, -- сказал он мне, -- и я к вам пришел с

доброю вестию о себе. За четыре дня перед этим я не знал, что с собой делать,

мне было так грустно, я надоел самому себе, а теперь я снова ожил, и так

неожиданно... Лучшие надежды мои могут осуществиться, -- то, о чем я всегда

бредил и наяву и во сне!

Он вынул из бокового кармана письмо и отдал его мне.

-- Прочтите. Что вы об этом думаете?

Это письмо было от князя Б*, который купил его картины. Князь чрезвычайно

ласково и убедительно приглашал его приехать в Москву прожить там до осени. "Мой

московский дом, -- писал он, -- к вашим услугам. Я велю все приготовить в

комнатах, что нужно для вашей художнической деятельности и для вашего

спокойствия, но вы сделали бы мне еще более удовольствия, если бы согласились

провести лето в моем подмосковном селе вместе со мною". Осенью же князь с своею

дочерью отправлялся в Италию и приглашал его ехать вместе с собою. Князь просил

как можно скорейшего ответа на его предложение и прибавлял ко всему этому, что

каждому русскому, особенно художнику, перед отъездом в чужие края необходимо

надобно прежде побывать в Москве и покороче познакомиться с этим истинно русским

городом.

-- И вы, верно, воспользуетесь таким прекрасным случаем? -- спросил я моего

живописца, возвращая ему письмо.

-- Да, я решился, совершенно решился, тем более что князь человек благородный,

вовсе не тщеславный, не желающий корчить мецената. Он совсем непохож на этих

князей, которых всегда изображали нам в русских повестях.

Молодой человек в заметном волнении начал прохаживаться по комнате.

-- Я решился; да, я поеду, -- говорил он, -- сегодня же я напишу ответ к князю.

Петербург мне смертельно наскучил, я здесь ничего не могу делать... Так вы

советуете мне воспользоваться этим предложением?.. И я наконец увижу Италию...

Мне что-то не верится. Я буду в Риме и в Неаполе, я буду ходить по той земле, по

которой ходили все они! Да сбудется ли это?

Он вдруг оборотился ко мне: на глазах его дрожали слезы; в эту минуту он

нисколько уже не был похож; на светских щеголей. Некоторые из них, с которыми он

обедал и пил, расхохотались бы над ним при этом детском восторге и после таких с

его стороны поступков смотрели бы на него немного с сожалением.

Через полторы недели живописец давал прощальный ужин для своих коротких

знакомых. Я был в числе приглашенных. Тут присутствовало между прочими несколько

литераторов первого и второго разрядов, и, разумеется, во главе их длинный

человек. Литераторы, по обыкновению, очень много пили и, по обыкновению, с

большим чувством рассуждали о предметах, близких их сердцу: о том, как один

журналист поссорился с другим, какие они теперь смертельные враги и как

остроумно издеваются друг над другом, как литератора одной партии переманили в

другую партию за лишних в год пятьсот рублей, и проч. Да еще один, судя по

физиономии, сочинитель с большим талантом, восставал против повестей, где

свирепствуют чиновники. "Стоит ли того, -- заметил он, -- чтобы ими заниматься,

чтобы до них дотрагиваться? Разверните историю, и пред вами восстанут громадные,

гигантские, колоссальные образы, умейте только эти образы заключить в тесную,

сжатую рамку повести..."

-- В самом деле, господа, -- воскликнул кто-то не из литераторов, -- оставьте в

покое чиновников. Они очень сердятся на вас за то, что вы их критикуете в своей

литературе. Я слышал далее, что они хотят когда-нибудь собраться да общими

усилиями написать на вас презлую сатиру в форме отношения к вам.

Длинный человек пил и ораторствовал по привычке более всех. Голос его покрывал

все голоса.

За ужином он обратился к отъезжающему.

-- Смотри, -- произнес он, подняв вверх указательный перст, -- не раскаивайся

после, что не послушал меня. К чему тебе ехать так рано? Что тебе до осени

делать в Москве? Москва, конечно, город большой, но не европейский. К тому же в

Москве можно только проживать деньги, а не наживать. Москва отстала на столетие

от Петербурга. Впрочем, там едят хорошо и народ гостеприимный. Занимаются там

также философией, так называемой "московской", ну, да бог с ними! (Он махнул