Смекни!
smekni.com

Архипелаг ГУЛАГ Солженицын А И том 1 (стр. 27 из 110)

Так беспорочную систему смягчали только пороки исполнителей.

Иные, более любознательные следователи, любили использовать такие "пустые" допросы для расширения своего жизненного опыта: они расспрашивали подследственного о фронте (о тех самых немецких танках, под которые им было все недосуг лечь); об обычаях европейских и заморских стран, где тот бывал; о тамошних магазинах и товарах; особенно же - о порядках в иностранных бардаках и о разных случаях с бабами.

По процессуальному кодексу считается, что за правильнымм ходом каждого следствия неусыпно наблюдает прокурор. Но никто в наше время в глаза не видел его до так называемого "допроса у прокурора", означавшего, что следствие подошло к самому концу. Свели на такой допрос и меня. Подполковник Котов - спокойный, сытый, безличный блондин, ничуть не злой и ничуть не добрый, вообще никакой, сидел за столом и, зевая, в первый раз просматривал папку моего дела. Минут пятнадцать он еще и при мне молча знакомился с ней (так как допрос этот был совершенно неизбежен и тоже регистрировался, то не имело смысла просматривать папку в другое, не регистрируемое, время, да еще сколько-то часов держать подробности дела в памяти). Потом он поднял на стену безразличные глаза и лениво спросил, что я имею добавить к своим показаниям.

Он должен был бы спросить: какие у меня есть претензии к ходу следствия? не было ли попирания моей воли и нарушений законности? Но так давно уж не спрашивали прокуроры. А если бы и спросили? Весь этот тысячекомнатный дом министерства и пять тысяч его следственных корпусов, вагонов, пещер и землянок, разбросанных по всему Союзу, только и жили нарушением законности, и не нам с ним было бы это повернуть. Да и все сколько-нибудь высокие прокуроры занимали свои посты с согласия той самой госбезопасности, которую... должны были контролировать.

Его вялость, и миролюбие, и усталость от этих бесконечных глупых ДЕЛ, как-то передались и мне. И я не поднял с ним вопросов истины. Я попросил только исправления одной слишком явной нелепости, мы обвинялись по делу двое, но следовали нас порознь (меня в Москве, друга моего - на фронте), таким образом я шел по делу один, обвинялся же по 11-му пункту, то есть, как группа, организация. Я рассудительно попросил его снять этот добавок 11-го пункта.

Он еще полистал дело минут пять, вздохнул, развел руками и сказал:

- Что ж? Один человек - человек, а два человека - люди.

А полтора человека - организация...?

И нажал кнопку, чтоб меня взяли.

Вскоре, поздним вечером позднего мая, в тот же прокурорский кабинет с фигурными бронзовыми часами на мраморной плите камина меня вызвал мой следователь на "двести шестую" - так по статье УПК называлась процедура просмотра дела самим подследственным и его последней подписи. Нимало не сомневаясь, что подпись мою получит, следователь уже сидел и строчил обвинительное заключение.

Я распахнул крышку толстой папки и уже на крышке изнутри в типографском тексте прочел потрясающую вещь, что в ходе следствия я, оказывается, имел право приносить письменные жалобы на неправильное ведение следствия - и следователь обязан был эти мои жалобы хронологически подшивать в дело! В ходе следствия! Но не по окончании его...

Увы, о праве таком не знал ни один из тысяч арестантов, с которыми я позже сидел.

Я перелистывал дальше. Я видел фотокопии своих писем и совершенно извращенное истолкование их смысла неизвестными комментаторами (вроде капитана Либина). И видел гиперболизированную ложь, в которую капитан облек мои осторожные показания. И, наконец, ту нелепость, что я, одиночка, обвинялся как "группа"!

- Я не согласен. Вы вели следствие неправильно, - не очень решительно сказал я.

- Ну что ж, давай все с начала! - зловеще сжал он губы. - Закатаем тебя в такое место, где полицаев содержим.

И даже как бы протянул руку отобрать у меня том "дела". (Я его тут же пальцем придержал.)

Светило золотистое закатное солнце где-то за окнами пятого этажа Лубянки. Где-то был май. Окна кабинета, как все наружные окна министерства были глухо притворены, даже не расклеены с зимы - чтобы парное дыхание и цветение не прорывалось в потаенные эти комнаты. Бронзовые часы на камине, с которых ушел последний луч, тихо отзвенели.

С начала?.. Кажется, легче было умереть, чем начинать все с начала. Впереди все-таки обещалась какая-то жизнь. (Знал бы я - какая!..) И потом - это место, где полицаев содержат. И вообще не надо его сердить, от этого зависит, в каких тонах он напишет обвинительное заключение...

И я подписал. Подписал вместе с 11-м пунктом. Я не знал тогда его веса, мне говорили только, что срока он не добавляет. Из-за 11-го пункта я попал в каторжный лагерь. Из-за 11-го же пункта я после "освобождения" был безо всякого приговора сослан на вечную ссылку.

И, может лучше. Без того и другого не написать бы мне этой книги...

***

Мой следователь ничего не применял ко мне, кроме бессоницы, лжи и запугивания - методов совершенно законных. Поэтому он не нуждался, как из перестраховки делают нашкодившие следователи, подсовывать мне при 206-й статье и подписку о неразглашении: что я, имя рек, обязуюсь под страхом уголовного наказания (неизвестно какой статьи) никогда никому не рассказывать о методах ведения моего следствия.

В некоторых областных управлениях НКВД это мероприятие проводилось серийно: отпечатанная подписка о неразглашении подсовывалась арестанту вместе с приговором ОСО. (И еще потом при освобождении из лагеря - подписку, что никому не будет рассказывать о лагерных порядках.)

И что же? Наша привычка к покорности, наша согнутая (или сломленная) спина не давали нам ни отказаться, ни возмутиться этим бандитским методом хоронить концы.

Мы утеряли МЕРУ СВОБОДЫ. Нам нечем определить, где она начинается и где кончается. Мы народ азиатский, с нас берут, берут, берут эти нескончаемые подписки о неразглашении все, кому не лень.

Мы уже не уверены: имеем ли мы право рассказывать о событиях своей собственной жизни?

Глава 4

Голубые канты

Во всей этой протяжке между шестеренок великого Ночного Заведения, где перемалывается наша душа, а уж мясо свисает, как лохмотья оборванца, - мы слишком страдаем, углублены в свою боль слишком, чтобы взглядом просвечивающим и пророческим посмотреть на бледных ночных катов, терзающих нас. Внутренне переполнение горя затопляет нам глаза - а то какие бы мы были историки для наших мучителей! - сами-то себя они во плоти не опишут. Но увы: всякий бывший арестант подробно вспомнит о своем следствии, как давили на него и какую мразь выдавили, - а следователя часто он и фамилии не помнит, не то чтобы задуматься об этом человеке о самом. Так и я о любом сокамернике могу вспомнить интересней и больше, чем о капитане госбезопасности Езепове, против которого я немало высидел в кабинете вдвоем.

Одно остается у нас общее и верное воспоминание: гниловища - пространства, сплошь пораженного гнилью. Уже десятилетия спустя, безо всяких приступов злости или обиды, мы отстоявшимся сердцем сохраняем это уверенное впечатление: низкие, злорадные, злочестивые и - может быть, запутавшиеся люди.

Известен случай, что Александр II, тот самый, обложенный революционерами, семижды искавшими его смерти, как-то посетил дом Предварительного Заключения на Шпалерной (дядю Большого Дома) и в одиночке 227 велел себя запереть, просидел больше часа - хотел вникнуть в состояние тех, кого он там держал.

Не отказать, что для монарха - движение нравственное, потребность и попытка взглянуть на дело духовно.

Но невозможно представить себе никого из наших следователей до Абакумова и Берии вплоть, чтоб они хоть и на час захотели влезть в арестантскую шкуру, посидеть и поразмыслить в одиночке.

Они по службе не имеют потребности быть людьми образованными, широкой культуры и взглядов - и они не таковы. Они по службе не имеют потребности мыслить логически - и они не таковы. Им по службе нужно только четкое исполнение директив и бессердечность к страданиям - и вот это их, это есть. Мы, прошедшие через их руки, душно ощущаем их корпус, донага лишенный общечеловеческих представлений.

Кому-кому, но следователям-то было ясно видно, что дела - дуты! Они-то, исключая совещания не могли же друг другу и себе серьезно говорить, что разоблачают преступников? И все-таки протоколы на наше сгноение писали за листом лист? Так это уж получается блатной принцип: "Умри ты сегодня, а я завтра!"

Они понимали, что дела - дуты, и все же трудились за годом год. Как это?.. Либо заставляли себя НЕ ДУМАТЬ (а это уже разрушение человека), приняли просто: так надо! тот, кто пишет для них инструкции, ошибиться не может.

Но, помнится, и нацисты аргументировали так же? <От этого сравнения уклониться никому не дано: слишком совпадают и годы и методы. Еще естественнее сравнивали те, кто сам прошел Гестапо и МГБ, как Алексей Иванович Дивнич, эмигрант и проповедник православия. Гестапо обвиняло его в коммунистической деятельности среди русских рабочих в Германии, МГБ - в связи с мировой буржуазией. Дивнич делал вывод не в пользу МГБ: истязали и там и здесь, но Гестапо все же добивалось истины, и когда обвинение отпало - Дивнича выпустили. МГБ же не искало истины и не имело намерения кого-либо взятого выпускать из когтей.>

Либо - Передовое Учение, гранитная идеология. Следователь в зловещем Оротукане (штрафной колымской командировке 1938 года), размягчась от легкого согласия М. Лурье, директора Криворожского комбината, подписать на себя второй лагерный срок, в освободившееся время сказал ему: "Ты думаешь, нам доставляет удовольствие применять воздействие?<Это по-ласковому - ПЫТКИ.>. Но мы должны делать то, что от нас требует партия. Ты старый член партии - скажи, что б ты делал на нашем месте?" И, кажется, Лурье с ним почти согласился (он, может, потому и подписал так легко, что уже сам так думал?). Ведь убедительно, верно.