Смекни!
smekni.com

Архипелаг ГУЛАГ Солженицын А И том 1 (стр. 36 из 110)

Обретя свободу, Фастенко и его товарищи тут же кинулись в революцию. В 1906 году Фастенко получил 8 лет каторги, что значило: 4 года в кандалах и 4 года в ссылке. Первые четыре года от отбывал в севастопольском централе, где, кстати, при нем был массовый побег арестантов, организованный с воли содружеством революционных партий: эсеров, анархистов и социал-демократов. Взрывом бомбы был вырван из тюремной стены пролом на доброго всадника и десятка два арестантов (не все, кому хотелось, а лишь утвержденные своими партиями к побегу и заранее, еще в тюрьме - через надзирателей! - снабженные пистолетами) бросились в пролом и кроме одного убежали. Анатолию же Фастенко РСДРП назначила не бежать, а отвлекать внимание надзирателей и вызывать сумятицу.

Зато в енисейской ссылке он не пробыл долго. Сопоставляя его (и потом - других уцелевших) рассказы с широко известным фактом, что наши революционеры сотнями и сотнями бежали из ссылки - и все больше за-границу, приходишь к убеждению, что из царской ссылки не бежал только ленивый, так это было просто. Фастенко "бежал", то есть попросту уехал с места ссылки без паспорта. Он поехал во Владивосток, рассчитывая через какого-то знакомого сесть там на пароход. Это почему-то не удалось. Тогда, все так же без паспорта, он спокойно пересек в поезде всю Россию-матушку и поехал на Украину, где был большевиком-подпольщиком, откуда и арестован. Там ему принесли чужой паспорт, и он отправился пересекать австрийскую границу. Настолько эта затея была неугрожающей и настолько Фастенко не ощущал за собой дыхания погони, что проявил удивительную беззаботность: доехав до границы и уже отдав полицейскому чиновнику свой паспорт, он вдруг обнаружил, что НЕ ПОМНИТ своей новой фамилии! Как же быть? Пассажиров было человек сорок, а чиновник уже начал выкликать. Фастенко догадался: притворился спящим. Он слышал, как раздали все паспорта, как несколько раз выкликали фамилию Макарова, но и тут еще не был уверен, что - это его. Наконец, дракон императорского режима склонился к подпольщику и вежливо тронул его за плечо: "Господин Макаров! Господин Макаров! Пожалуйста, ваш паспорт!"

Фастенко уехал в Париж. Там он знал Ленина, Луначарского, при партийной школе Лонжюмо выполнял какие-то хозяйственные обязанности. Одновременно учил французский язык, озирался - и вот его потянуло дальше, смотреть мир. Перед войной он переехал в Канаду, стал там рабочим, побывал в Соединенных штатах. Раздольный устоявшийся быт этих стран поразил Фастенко: он заключил, что никакой пролетарской революции там никогда не будет и даже вывел, что вряд ли она там и нужна.

А тут в России произошла - прежде, чем ждали ее - долгожданная революция, и все возвращались, и вот еще одна революция. Уже не ощущал в себе Фастенко прежнего порыва к этим революциям. Но вернулся, подчиняясь тому же закону, который гонит птиц в перелетах.<Вскоре после Фастенко вернулся на родину и канадский знакомец его, бывший матрос-потемкинец, бежавший в Канаду и ставший там обеспеченным фермером. Этот потемкинец продал дочиста свою ферму и скот, и с деньгами и с новеньким трактором приехал в родной край помогать строить заветный социализм. Он вписался в одну из первых коммун и сдал ей трактор. На тракторе работали кто попало, как попало и быстро его загубили. А самому потемкинцу все увиделось решительно не тем, как представлялось за двадцать лет. Распоряжались люди, которые не имели бы права распоряжаться, и приказывали делать то, что рачительному фермеру была дикая бессмыслица. К тому ж он и телом здесь подобрался, и одеждой износился, и мало что оставалось от канадских долларов, смененных на бумажные рубли. Он взмолился, чтоб отпустили его-то с семьей, пересек границу не богаче чем когда-то бежал с "Потемкина", океан переехал, как и тогда матросом (на билет не стало денег), а в Канаде начал жизнь снова батраком.>

Тут много в Фастенко я еще не мог понять. Для меня в нем едва ли не главное и самое удивительное было то, что он лично знал Ленина, сам же он вспоминал это вполне прохладно. (Мое настроение было тогда такое: кто-то в камере назвал Фастенко по одному отчеству, без имени, то есть просто: "Ильич, сегодня парашу ты выносишь?" Я вскипел, обиделся, это показалось мне кощунством, и не только в таком сочетании слов, но вообще кощунство называть кого бы то ни было Ильичем кроме единственного человека на земле!). От этого и Фастенко еще не мог многого мне объяснить, как бы хотел.

Он говорил мне ясно по-русски: "Не сотвори себе кумира!" А я не понимал!

Видя мою восторженность, он настойчиво и не один раз повторял мне: "Вы - математик, вам грешно забывать Декарта: все подвергай сомнению! все подвергай сомнению!" Как это"все"? Ну, не все же! Мне казалось: я и так уж достаточно подверг сомнению, довольно!

Или говорил: "Старых политкаторжан почти не осталось, я - из самых последних. Старых каторжан всех уничтожили, а общество наше разогнали еще в тридцатые годы". - "А почему?" - "Чтоб мы не собирались, не обсуждали". И хотя эти простые слова, сказанные спокойным тоном, должны были возопить к небу, выбить стекла - я воспринимал их только как еще одно злодеяние Сталина. Трудный факт, но - без корней.

Это совершенно определенно что не все, входящее в наши уши, вступает дальше в сознание. Слишком не подходящее к нашему настроению теряется - то ли в ушах, то ли после ушей, но теряется. И вот хотя я отчетливо помню многочисленные рассказы Фастенко, - его рассуждения осели в моей памяти смутно. Он называл мне разные книги, которые очень советовал когда-нибудь на воле достать и прочесть. Сам уже, по возрасту и здоровью, не рассчитывая выйти живым, он находил удовольствие надеяться, что я когда-нибудь эти мысли охвачу. Записывать было невозможно, запоминать и без этого хватило многое за тюремную жизнь, но имена, прилегавшие ближе к моим тогдашним вкусам, я запомнил: "Несвоевременные мысли" Горького (я очень тогда высоко ставил Горького! - ведь он всех русских классиков превосходил тем, что был пролетарским) и "Год на родине" Плеханова. И когда теперь я нахожу у Плеханова под датой 28 октября 1917 года: "...не потому огорчают меня события последних дней, чтобы я не хотел торжества рабочего класса в России, а именно потому что я призываю его всеми силами души... <приходится> вспомнить замечания Энгельса, что для рабочего класса не может быть большего исторического несчастья, как захват политической власти в такое время, когда он к этому еще не готов"; <этот захват> "заставит отступить его далеко от позиций, завоеванных в феврале и марте нынешнего года..."<Плеханов - "Открытое письмо к петроградским рабочим" (газета "Единство" 28.10.17)>, я ясно восстанавливаю, что вот так думал и Фастенко.

Когда он вернулся в Россию, его, в уважение к старым подпольным заслугам, усиленно выдвигали, и он мог занять важный пост, - но он не хотел этого, взял скромную должность в издательстве "Правды", потом еще скромней, потом перешел в трест "Мосгороформление" и там работал совсем уж незаметно.

Я удивлялся: почему такой уклончивый путь? Он непонятно отвечал: "Старого пса к цепи не приучишь".

Понимая, что сделать ничего нельзя, Фастенко по-человечески просто хотел остаться целым. Он уже перешел на тихую маленькую пенсию (не персональную вовсе, потому что это влекло бы за собой напоминание, что он был близок ко многим расстрелянным) - и так бы он, может, дотянул до 1953 года. Но на беду арестовали его соседа по квартире - вечно пьяного беспутного писателя Л. С-ва, который в пьяном виде где-то похвалялся пистолетом. Пистолет же есть обязательный террор, а Фастенко с его давним социал-демократическим прошлым - уж вылитый террорист. И вот теперь следователь клепал ему террор, а заодно, разумеется, службу во французкой и канадской разведке, а значит и осведомителем царской охранки.<Излюбленный мотив Сталина: каждому арестованному однопартийцу (и вообще бывшему революционеру) приписывать службу в царской охранке. От нестерпимой подозрительности? Или... по внутреннему чувству?.. по аналогии?..> И в 1945 году за свою сытую зарплату сытый следователь совершенно серьезно листал архивы провинциальных жандармских управлений, и писал совершенно серьезные протоколы допросов о конспиративных кличках, паролях, явках и собраниях 1903-го года.

А старушка-жена (детей у них не было) в разрешенный десятый день передавала Анатолию Ильичу доступные ей передачи: кусочек черного хлеба граммов на триста (ведь он покупался на базаре и стоил сто рублей килограмм!), да дюжину вареных облупленных (а на обыске еще и проколотых шилом) картофелин. И вид этих убогих - действительно святых! - передач разрывал сердце.

Столько заслужил человек за шестьдесят три года честности и сомнений.