Смекни!
smekni.com

Архипелаг ГУЛАГ Солженицын А И том 1 (стр. 84 из 110)

Все они вернулись сюда с сознанием своих арестантских прав и с давней проверенной традицией - как их отстаивать. Как законное (у царя отбитое и революцией подтвержденное) принимали они специальный политпаек (включая и полпачки папирос в день); покупки с рынка (творог, молоко); свободные прогулки по много часов в день; обращение надзора к ним на "вы" (а сами они перед тюремной администрацией не поднимались); объединение мужа и жены в одной камере; газеты, журналы, книги, письменные принадлежности и личные вещи до бритв и ножниц - в камере; трижды в месяц - отправку и получение писем; раз в месяц свидание; уж конечно ничем не загороженные окна (еще тогда не было и понятия "намордник"); хождение из камеры в камеру беспрепятственное; прогулочные дворики с зеленью и сиренью; вольный выбор спутников по прогулке и переброс мешочка с почтой из одного прогулочного дворика на другой; и отправку беременных < С 18-го года эсерок не стеснялись брать в тюрьму и беременными.> за два месяца до родов из тюрьмы в ссылку.

Но это все - только политрежим. Однако политические 20-х годов хорошо еще помнили нечто и повыше: самоуправление политических и оттого ощущение себя в тюрьме частью целого, звеном общины. Самоуправление (свободное избрание старост, представляющих перед администрацией все интересы всех заключенных) ослабляло давление тюрьмы на отдельного человека, принимая его всеми плечами зараз, и умножало каждый протест слитием всех голосов.

И все это они взялись отстаивать! А тюремные власти все это взялись отнять! И началась глухая борьба, где не рвались артиллерийские снаряды, лишь изредка гремели винтовочные выстрелы, а звон выбиваемых стекол ведь не слышен далее полуверсты. Шла глухая борьба, за остатки свободы, за остатки права иметь суждение, шла глухая борьба почти двадцать лет - но о ней не изданы фолианты с иллюстрациями. И все переливы ее, списки побед и списки поражений - почти недоступны нам сейчас, потому что ведь и письменности нет на Архипелаге, и устность прерывается со смертью людей. И только случайные брызги этой борьбы долетают до нас иногда, освещенные лунным, не первым и не четким, светом.

Да и мы с тех пор куда надмились! - мы же знаем танковые битвы, мы же знаем атомные взрывы - что это нам за борьба, если камеры заперли на замки, а заключенные, осуществляя свое право на связь, перестукиваются открыто, кричат из окна в окно, спускают ниточки с записками с этажа на этаж и настаивают, чтобы хоть старосты партийных фракций обходили камеры свободно? Что это нам за борьба, если начальник Лубянской тюрьмы входит в камеру, а анархистка Анна Г-ва (1926) или эсерка Катя Олицкая (1931) отказываются встать при его входе? (И этот дикарь придумывает наказание: лишить ее права... выходить на оправку из камеры). Что за борьба, если две девушки, Шура и Вера (1925), протестуя против подавляющего личность лубянского приказа разговаривать только шепотом - запевают громко в камере (всего лишь о сирени и весне) - и тогда начальник тюрьмы латыш Дукес отволакивает их за волосы по коридору в уборную? Или если (1924) в столыпинском вагоне из Ленинграда студенты поют революционные песни, а конвой за это лишает их воды? Они кричат ему: "Царский конвой так бы не сделал!" - а конвой их бьет? Или эсер Козлов на пересылке в Кеми громко обзывает охрану палачами - и за то проволочен волоком и бит?

Ведь мы привыкли под доблестью понимать доблесть только военную (ну, или ту, что в космос летает), ту, что позвякивает орденами. Мы забыли доблесть другую - гражданскую, - а ее-то! ее-то! ее-то! только и нужно нашему обществу! только и нет у нас...

В 1923-м году в Вятской тюрьме эсер Стружинский с товарищами (сколько их? как звали? против чего протестуя?) забарикадировались в камере, облили матрацы керосином и самосожглись, вполне в традиции Шлиссельбурга, чтоб не идти глубже. Но сколько было шума тогда, как волновалось все русское общество! а сейчас ни Вятка не знала, ни Москва, ни история. А между тем человеческое мясо так же потрескивало в огне!

В том состояла и первая соловецкая идея - что вот хорошее место, откуда полгода нет связи с внешним миром. Отсюда - не докричишься, здесь можешь хоть и сжигаться. В 1923 г. заключенных социалистов перевезли сюда из Пертоминска (Онежский полуостров) - и разделили на три уединенных скита.

Вот скит Савватьевский - два корпуса бывшей гостинницы для богомольцев, часть озера входит в зону. Первые месяцы как будто все в порядке: и политрежим, и некоторые родственники добираются на свидание, и трое старост от трех партий только и ведут все переговоры с тюремным начальством. А зона скита - зона свободы, здесь внутри и говорить, и думать, и делать арестанты могут безвозбранно.

Но уже тогда, на заре Архипелага, еще не названные парашами, ползут тяжелые настойчивые слухи: политрежим ликвидируют... ликвидируют политрежим...

И действительно, дождавшись середины декабря, прекращения навигации и всякой связи с миром, начальник соловецкого лагеря Эйхманс < Как похоже на Эйхмана, а?..> объявил: да, получена новая инструкция о режиме. Не все, конечно, отнимают, о нет! - сократят переписку, там что-то еще, а всего ощутимее сегодняшнее: с 20 декабря 1923 года запрещается круглосуточный выход из корпусов, а только в дневное время до 6 вечера.

Фракции решают протестовать, из эсеров и анархистов призываются добровольцы: в первый же запретный день выйти гулять именно с шести вечера. Но у начальника Савватьевского скита Ногтева так чешутся ладони на ружейное ложе, что еще прежде назначенных шести вечера (а может быть часы разошлись? по радио тогда проверки не было) конвоиры с винтовками входят в зону и открывают огонь по законно гуляющим. Три залпа. Шесть убитых, трое тяжело раненных.

На другой день приехал Эйхманс: это печальное недоразумение, Ногтев будет снят (переведен и повышен). Похороны убитых. Хор поет над соловецкой глушью:

"Вы жертвою пали в борьбе роковой..."

(Не последний ли раз еще разрешена эта протяженная мелодия по свежепогибшим?) Взвалили большой валунный камень на их могилу и высекли на нем имена убитых. < В 1925 году камень перевернули и надписи схоронили. Кто там лазит по Соловкам - поищите, посмотрите!>

Нельзя сказать, чтобы пресса скрыла это событие. В "Правде" была заметка петитом: заключенные напали на конвой, и шесть человек убито. Честная газета "Роте фане" описала бунт на Соловках. < Среди эсеров Савватьевского скита был Юрий Подбельский. Он собрал медицинские документы о соловецком расстреле - для опубликования когда-нибудь. Но через год при обыске на Свердловской пересылке у него обнаружили в чемодане двойное дно и выгребли тайник. Так спотыкается русская История...>

Но режим-то отстояли! И целый год никто не заговаривал об его изменении.

Целый 1924-й год, да. А к концу его снова поползли упорные слухи, что в декабре опять собираются вводить новый режим. Дракон уже проголодался, он хотел новых жертв.

И вот три скита социалистов - Савватьевский, Троицкий и Муксалмский, разбросанные даже по разным островам, сумели конспиративно договориться и в один и тот же день все партийные фракции всех трех скитов подали заявления с ультиматумом Москве и администрации Соловков: или до конца навигации всех их отсюда вывезти или оставить прежний режим. Срок ультиматума - две недели, иначе все скиты объявят голодовку.

Такое единство заставляло себя выслушать. Такого ультиматума мимо ушей не пропустишь. За день до срока ультиматума приехал Эйхманс в каждый скит и объявил: Москва отказала. И в назначенный день во всех трех скитах (уже теряющих теперь и связь) началась голодовка (не сухая, воду пили). В Савватии голодало около двухсот человек. Больных освободили от голодовки сами. Врач из своих арестантов каждый день обходил голодающих. Коллективную голодовку всегда трудней держать, чем единоличную: ведь она равняется по самым слабым, а не по самым сильным. Имеет смысл голодать только с безотказной решимостью и так, чтоб каждый хорошо знал остальных лично и был в них уверен. При разных партийных фракциях, при нескольких стах человек неизбежны разногласия, моральные терзания из-за других. После пятнадцати суток в Савватии пришось провести тайное (носили урну по комнатам) голосование: держаться дальше или снимать голодовку?

А Москва и Эйхманс выжидали: ведь они были сыты, и о голодовке не захлебывались столичные газеты, и не было студенческих митингов у Казанского собора. Глухая закрытость уже уверенно формировала нашу историю.

Скиты сняли голодовку. Они ее не выиграли. Но, как оказалось, и не проиграли: режим на зиму остался прежним, только добавилась заготовка дров в лесу, но в этом была и логика. Весной же 1925 года показалось наоборот - что голодовка выиграна: арестантов всех трех голодавших скитов увезли с Соловков! На материк! Уже не будет полярной ночи и полугодового отрыва!

Но был очень суров (по тому времени) принимающий конвой и дорожный паек. А скоро их коварно обманули: под предлогом, что старостам удобно жить в "штабном" вагоне вместе с общим хозяйством, их обезглавили: вагон со старостами оторвали в Вятке и погнали в Тобольский изолятор. Только тут стало ясно, что голодовка прошлой осени проиграна: сильный и влиятельный старостат срезали для того, чтобы завинтить режим у остальных. Ягода и Катанян лично руководили водворением бывших соловчан в стоявшее уже давно, но до сих пор не заселенное тюремное здание Верхне-Уральского изолятора, который таким образом был "открыт" ими весной 1925 года (при начальнике Дуппере) - и которому предстояло стать изрядным пугалом на много десятилетий.

На новом месте у бывших соловчан сразу отняли свободное хождение: камеры взяли на замки. Старост все-таки выбрать удалось, но они не имели права обхода камер. Запрещено было неограниченное премещение денег, вещей и книг между камерами, как раньше. Они перекрикивались через окна - тогда часовой выстрелил с вышки в камеру. В ответ устроили обструкцию - били стекла, портили тюремный инвентарь. (Да ведь в наших тюрьмах еще и задумаешься - бить ли стекла, ведь возьмут и на зиму не вставят, ничего дивного. Это при царе стекольщик прибегал мигом.) Борьба продолжалась, но уже с отчаянием и в условиях невыгодных.