Смекни!
smekni.com

Архипелаг ГУЛАГ Солженицын А И том 1 (стр. 86 из 110)

Еще потом одну голодовку объявил Раппопорт на котласской пересылке, но она прошла скорее в комических тонах. Он объявил, что требует нового следствия, а на этап не идет. На третий день к нему пришли: "Собирайся на этап!" - "Не имеете права! Я - голодающий". Тогда четыре молодца подняли его, отнесли и зашвырнули в баню. После бани так же на руках отнесли его на вахту. Нечего делать, встал Раппопорт и пошел за этапной колонной - ведь сзади уже собаки и штыки.

Вот так Тюрьма Нового Типа победила буржуазные голодовки.

Даже у сильного человека не осталось никакого пути противоборствовать тюремной машине, только разве самоубийство. Но самоубийство - борьба ли это? Не подчинение?

Эсерка Е. Олицкая считает, что голодовку как способ борьбы сильно уронили троцкисты и следовавшие за ними в тюрьмы коммунисты: они слишком легко ее объявляли и слишком легко снимали. Даже, говорит она, И. Н. Смирнов, вождь их, проголодав перед московским процессом четверо суток, быстро сдался и снял голодовку. Говорят, до 1936 г. троцкисты даже принципиально отвергали всякую голодовку против советской власти и никогда не поддерживали голодающих эсеров и с.-д. < Напротив, от с-р и с-д всегда требовали себе поддержки. В карагандо-колымском этапе 1936 г. они называли "предателями и провокаторами" тех, кто отказывался подписать их телеграмму протеста Калинину - "Авангардареволюции (= их) на Колыму". (Рассказ Макотинского).>

Пусть оценит история, насколько упрек этот верен или неверен. Однако, и тяжелее никто не заплатил за голодовку, чем троцкисты (к их голодовкам и забастовкам в лагерях мы еще придем в Части 111).

Легкость в объявлении и снятии голодовок вероятно вообще свойственна порывистым натурам, быстрым на проявление чувств. Но ведь такие натуры были и среди старых русских революционеров, были где-нибудь и в Италии, и во Франции, - но нигде ж, ни в России, ни в Италии, ни во Франции не смогли так отповадить от голодовок, как в Советском Союзе, нас. Вероятно, телесных жертв и стойкости духа приложено было к голодовкам во второй четверти нашего века никак не меньше, чем в первой. Однако не было в стране общественного мнения! - и оттого укрепилась Тюрьма Нового Типа, и вместо легко достающихся побед постигали арестантов тяжело зарабатываемые поражения.

Проходили десятилетия - и время делало свое. Голодовка - первое и самое естественное право арестанта, уже и самим арестантам стала она чужда и непонятна, охотников на нее находилось все меньше. Для тюремщиков же она стала выглядеть глупостью или злостным нарушением.

Когда в 1960 году Геннадий Смелов, бытовик, объявил в ленинградской тюрьме длительную голодовку, все-таки как-то зашел в камеру прокурор (а может - общий обход делал) и спросил: "Зачем вы себя мучаете?" Смелов ответил:

- Правда мне дороже жизни!

Эта фраза так поразила прокурора своей бессвязностью, что на следующий же день Смелов был отвезен в ленинградскую спецбольницу (сумасшедший дом) для заключенных. Врач объявила ему:

- Вы подозреваетесь в шизофрении.

***

По виткам рога и уже в узкой части его возвысились бывшие централы, а теперь специзоляторы, к началу 37-го года. Выдавливалась уже последняя слабина, уже последние остатки воздуха и света. И голодовка проредевших и усталых социалистов в штрафном Ярославском изоляторе в начале 37-го года была из последних отчаянных попыток.

Они еще требовали всего, как прежде - и старостата, и свободного общения камер, они требовали, но вряд ли уже надеялись и сами. Пятнадцатидневным голоданием, хоть и законченным кормежкой через кишку, они как будто отстояли какие-то части своего режима: часовую прогулку, областную газету, тетради для записи. Это они отстояли, но тут же отбирали у них собственные вещи и швыряли им единую арестантскую форму специзолятора. И немного прошло еще - отрезали полчаса прогулки. А потом отрезали еще пятнадцать минут.

Это были все одни и те же люди, протягиваемые сковозь череду тюрем и ссылок по правилам Большого Пасьянса. Кто из них десять, кто уже и пятнадцать лет не знал обычной человеческой жизни, и лишь худую тюремную еду да голодовки. Не все еще умерли те, кто до революции привык побеждать тюремщиков. Однако, тогда они шли в союзе со Временем и против слабнущего врага. А теперь против них в союзе были и Время и крепнущий враг. Были среди них и молодые (нам странно это сейчас) - те, кто осознали себя эсерами, эсдеками или анархистами уже после того, как сами партии были разгромлены, не существовали больше - и новопоступленцам предстояло только сидеть в тюрьмах.

Вкруг всей тюремной борьбы социалистов, что ни год то безнадежней, одиночество отсасывалось до вакуума. Это не было так, как при царе: только бы двери тюремные распахнуть - и общество закидает цветами. Они разворачивали газеты и видели, как обливают их бранью, даже помоями (ведь именно социалисты казались Сталину самыми опасными для его социализма) - а народ молчал, и по чему можно было осмелиться подумать, что он сочувствует тем, за кого не так давно голосовал в Учредительное собрание? А вот газеты перестали браниться - настолько уже неопасными, незначащими, даже несуществующими считались русские социалисты. Уже на воле упоминали их только в прошлом и давнопрошедшем времени, молодежь и думать не могла, что еще живые где-то есть эсеры и живые меньшевики. И в череде чимкентской и чердынской ссылки, изоляторов Верхнеуральского и Владимирского - как было не дрогнуть в темной одиночке, уже с намордником, что может быть ошиблись и программа их и вожди, ошибками были и тактика и практика? И все действия свои начинали казаться сплошным бездействием. И жизнь, отданная на одни только страдания - заблуждением роковым.

Их одинокий тюремный бой был, по сути, за всех нас, будущих арестантов (хотя сами они могли и не думать так, не понимать этого), за то, как будем мы потом сидеть и содержаться. И если б они победили, то, пожалуй не было бы ничего того, что потом с нами будет, о чем эта книга, все семь ее частей.

Но они были разбиты, не отстояв ни себя, ни нас.

Сень одиночества распростерлась над ними отчасти и оттого, что в самые первые послереволюционные годы, естественно приняв от ГПУ заслуженное звание политических, они также естественно согласились с ГПУ, что все "направо" от них, < Не люблю я эти "лево" и "право": они условны, перепрокидываются и не содержат сути.> начиная с кадетов, - не политические, а каэры, контры, навоз истории. И страдающие за Христову веру тоже получились каэры. И кто не знает ни "права", ни "лева" (а это в будущем - мы, мы все!) - тоже получатся каэры. Так отчасти вольно, отчасти невольно, обособляясь и чураясь, освятили они будущую Пятьдесят Восьмую, в ров которой и им предстояло еще ввалиться.

Предметы и действия решительно меняют свой вид в зависимости от стороны наблюдения. В этой главе мы описываем тюремное стояние социалистов с их точки зрения - и вот оно освещено трагическим чистым лучом. Но те каэры, которых политы на Соловках обходили пренебреженно, - те каэры вспоминают: "политы? Какие-то они противные были: всех презирают, сторонятся своей кучкой, все свои пайки и льготы требуют. И между собой ругаются непрестанно". - И как не почувствовать, что здесь - тоже правда? И эти бесплодные бесконечные диспуты, уже смешные. И это требование себе пайковых добавок перед толпою голодных и нищих? В советские годы почетное звание политов оказалось отравленным даром. И вдруг возникает еще такой упрек: а почему социалисты, так беззаботно бегавшие при царе - так смякли в советской тюрьме? Где их побеги? Вообще побегов было немало - но кто в них помнит социалиста?

А те арестанты, кто был еще "левее" социалистов - троцкисты и коммунисты, - те в свой черед чурались социалистов как таких же каэров - и смыкали ров одиночества в кольцевой.

Троцкисты и коммунисты, каждые ставя свое направление чище и выше остальных, презирали и даже ненавидели социалистов (и друг друга), сидящих за решетками того же здания, гуляющих в тех же тюремных дворах. Е. Олицкая вспоминает, что на пересылке в бухте Ванино в 37-м году, когда социалисты мужской и женской зон перекрикивались через забор, ища своих и сообщая новости, коммунистки Лиза Котик и Мария Крутикова были возмущены, что таким безответсвенным поведением социалисты могут и на всех навлечь наказания администрации. Они говорили так: "Все наши бедствия - от этих социалистических гадов. - (глубокое объяснение и какое диалектическое!) - Передушить бы их!" - А те две девушки на Лубянке в 1925 году лишь потому пели о сирени, что одна из них была эсерка, а вторая - оппозиционерка, и не могло быть у них общей политической песни, и даже вообще оппозиционерка не должна была соединяться с эсеркой в одном протесте.