Смекни!
smekni.com

Языковые особенности дилогии П.И. Мельникова В лесах и На горах (стр. 13 из 25)

Большая доля этих книг выпущена тридцать лет назад, во второй половине пятидесятых годов; затем идут два менее выраженных изда­тельских "пика" в конце семидесятых и в середине восьмидесятых годов, то есть в наше время, и интерес, кажется, не слабеет.

Однако и в менее щедрые годы романы Мельникова-Печерского не исчезают вовсе с издательского горизонта: шесть тысяч экземпляров, выпущенные "Землей и Фабрикой" в 1928 году, а затем, в середине трид­цатых годов - однотомник под грифом Academia, откомментированный и оснащенный с академической тщательностью,— все это говорит о том, что за сто с лишним лет существования романы Мельникова ни разу не выпадали в полное забвение; самое большое издательское "окно" не дотягивает до двадцати лет: между академическим томом 1937 года и гослитиздатовским двухтомником 1955 года, с его трехсоттысячным тиражом, сразу рассчитанным на массовое чтение. А еще инсценировки — их с десяток, и делались они в 1882, 1888, 1903, 1938, 1960, 1965, 1972 годах... А еще иллюстрации художников от Боклевского до Николаева. Воистину, два романа, написанные когда-то изгнанником либерализма, имеют удивительно счастливую судьбу; они сразу и прочно связались в сознании читателей не с той или иной преходящей системой ценностей, а с ценностями коренными, несменяемыми, лежащими в глубинной основе русской культуры» [Аннинский, 1988, с. 191]

Л. Аннинский по степени признания мельниковской эпопеи соотносит этот текст с самы­ми величайшими творениями русской литературы. Это, прежде всего, романы, появившиеся одновременно или почти одновременно с мельниковскими: в том же «Русском вестнике», в те же 70-е годы – «Анна Каренина» Л. Толстого, «Бесы» Ф. М. Достоевского, «Соборя­не» Н. С. Лескова, а также два романа Толстого и Достоевского; один — «Война и мир» — появился десятиле­тием раньше, другой — «Братья Карамазовы» — десятилетием позже, чем «В лесах» (впрочем, тогда же, когда «На горах»), но эти романы просят­ся в сопоставление с мельниковскими по своей творческой установке: перед нами национальные эпопеи.

По той же причине надо включить в этот круг «Былое и думы»

А. Герцена, завершенные незадолго до того, как Мельников приступил к писанию.

Еще три романа - близкой поры либо близкого типа: во-первых, «Обрыв» И. Гончарова (1869 год), во-вторых, «Люди сороковых годов»

А. Писемского (1869 год) и, наконец, "Пошехонская старина" М. Салты­кова-Щедрина: написанная несколько позже, в 1887—1889 годы, она перекликается с мельниковскими романами по фактуре; и, конечно, если уж прослеживать до конца линию взаимоотношений двух главных обличителей либеральной эпохи, то "Пошехонская старина" - это как бы прощальное тематическое пересечение Щедрина с Печерским.

«Десяток книг, избранных мною для сопоставления, — это цвет русской прозы второй половины XIX века. Сравним их, прежде всего, по числу изданий, учтя как отдельные (титульные), так и включенные в собрания сочинений. Вот результат моих подсчетов.

Вверху таблицы - Толстой: «Анна Карени­на» чуть-чуть опережает «Войну и мир»: сто восемь изданий. Следом идет «Обрыв» Гончарова - 56 изданий. Далее — довольно плотной группой: «Былое и думы», «Пошехонс­кая старина» и «Братья Карамазовы» — около 40 изданий в каждом случае. Это - верхняя группа. В конце таблицы «Соборяне» Лескова и «Люди сороковых годов» Писемского…

Мельников … с двадцатью изданиями, … становится на седьмое место, опережая “Бесов” и приближаясь к “Брать­ям Карамазовым”!».

Иными словами: романы Мельникова-Печерского читаются нарав­не с первейшими шедеврами русской классики, и это происходит не столько вследствие его общей репутации, сколько благодаря только собственному потенциалу этих романов» [Аннинский, 1988, с. 193-194].

А вот результаты исследования Аннинского популярности дилогии у современного читателя.

«Вверху шкалы опять-таки "Анна Каренина", тираж - четырнад­цать миллионов. Одиннадцать миллионов - "Война и мир". Семь милли­онов — "Обрыв", четыре - "Былое и думы".

Внизу шкалы - практическое отсутствие "Бесов", ничтожный тираж "Людей сороковых годов" и треть миллиона экземпляров "Собо­рян".

В середине, плотной группой: "Братья Карамазовы", затем, Чуть отставая, — "Пошехонская старина" и — мельниковские романы.

Два с половиной миллиона экземпляров его книг держат имя Анд­рея Печерского в кругу практически читаемых классиков».

Аннинский рассуждает о секретах популярности и указывает некоторые из них.

1. «Созерцая эту гигантскую фреску, эту энциклопедию старорусской жизни, эту симфонию описей и номенклатур, — впрямь начинаешь думать: а может быть, секрет живучести мельниковской эпопеи — именно в этом музейном собирании одного к одному? Может, не без оснований окрестили его критики девятнадцатого века великим этно­графом, чем невзначай и задвинули со всем величием в тот самый "второй ряд" русской классики, удел которого - быт и правописание, фон и почва, но — не проблемы? Ведь и Пыпин Печерского в этнографы зачислил, и Скабичевский, и Венгеров — не последние ж имена в русской критике! И то сказать, а разве народный быт, вобравший в себя духовную память и повседневный опыт веков, — не является сам по себе величайшей цен­ностью? Разве не стоят "Черные доски" Владимира Солоухина и "Лад" Василия Белова сегодня в первом ряду нашего чтения о самих себе?

Стоят. Это правда. Но не вся правда. И даже, может быть, и не глав­ная теперь правда: такая вот инвентаризация памяти. "Лад" Белова и солоухинские письма — вовсе не музейные описания (хотя бы и были те письма — "из Русского музея"). Это память, приведенная в действие внутренним духовным усилием. Потому и действует. Вне духовной зада­чи не работает в тексте ни одна этнографическая краска. Ни у Белова, ни у Солоухина. Ни, смею думать, и у Печерского.

У Печерского, особенно в первом романе, где он еще только нащу­пывает систему, этнография кое-где "отваливается", как штукатурка. Две-три главы стоят особняком: языческие обычаи, пасхальные гуляния, "Яр-Хмель"... Сразу чувствуется ложный тон: натужная экзальтация, восторги, сопровождаемые многозначительными вздохами, олеографи­ческие потеки на крепком письме... Эти места видны (я могу понять не­годование Богдановича, издевавшегося над тем, что у Печерского что ни герой — то богатырь, что ни героиня — красавица писаная). Но много ли в тексте таких "масляных пятен"? Повторяю: две-три главы особых, специально этнографических. Ну, еще с десяток-другой стилистических завитков в других главах. Как же объяснить остальное: весь этот огром­ный художественный мир, дышащий этнографией и, тем не менее, худо­жественно живой?» [Аннинский, 1988, с.195].

2. «Эпопея Печерского - книга о русской душе, идущей сквозь приворотные соблазны. Это и есть ее настоящий внутрен­ний сюжет.

История души — не в том психологическом варианте, который раз­рабатывают классики "первого ряда": Гончаров, Тургенев; и, конечно, не в том философском смысле, который извлекают из этой истории классики, скажем так, мирового ранга: Толстой и Достоевский. У Пе­черского особый склад художества и, соответственно, особая задача. История русской души - это не пути отдельных душ; это не путь, ска­жем, Дуни Смолокуровой, полюбившей Петю Самоквасова, расстав­шейся, а потом вновь соединившейся с ним, а, кроме того, попавшей в сети хлыстовства и с трудом и риском из этих сетей освободившейся. Ошиб­ка — подходить к характеру Дуни и вообще к героям Печерского с гончаровско-тургеневскими психологическими мерками. У Печерского нет ситуации свободного выбора и нет ощущения характера, который созидает себя, исходя из той или иной идеи, или интенции, или ситуации. Здесь другое: ясное, логичное, ожидаемое, неизбежное и неотвратимое осущест­вление природы человека, заложенной в него вечным порядком бытия. Судьба должна осуществиться, и она осуществляется. Человек не может уклониться от судьбы. Это — природа вещей» [Аннинский, 1988, с.195].

3. «Концепция П. И. Мельникова - это концепция российского консер­ватора и православного ортодокса, с некоторым умеренным оттенком славянского почвенничества. Это мечта о прочном, устойчивом, едином, чисто русском мире, без лихоумных немцев, коварных греков и хитрых татар, о мире, который стоял бы "сам собой", помимо внешнего принуж­дения, держась органичной верой, преданием, традицией и порядком. Мечтая о "строгой простоте коренной русской жизни, не испорченной ни чуждыми быту нашему верованиями, ни противными складу русского ума иноземными новшествами, ни доморощенным тупым суеверием", Мельников четко градуирует степени порчи: хлыстов он изгоняет вообще за пределы истины, тогда как староверов склонен привести к примире­нию с ней, при условии, что и староверы, и их ортодоксальные противни­ки откажутся от крайностей и изуверств» [Аннинский, 1988, с.196].

4. «…помимо узкой авторской концеп­ции, здесь есть ведь еще весь гигантский объем художественной истины. И есть чудо искусства. Парадокс: именно Мельникову, гибкому чиновни­ку, "бесстрастному функционеру", "карателю поневоле", удалось то, что не удалось ни прямодушному и упрямому Писемскому, ни задиристому и упрямому Лескову: эпопея русской национальной жизни, глубинный, "подпочвенный", "вечный" горизонт ее, над которыми выстраиваются великие исторические эпопеи Толстого, Герцена и Достоевского.