Смекни!
smekni.com

Бесы 2 (стр. 109 из 129)

- Дурачок! - не утерпел крикнуть ему вслед с верху лестницы Шатов.

- Что-с? - отозвался тот уже снизу.

- Ничего, ступайте.

- Я думал, вы что-то сказали.

II.

Эркель был такой "дурачок", у которого только главного толку не было в голове, царя в голове; но маленького подчиненного толку у него было довольно, даже до хитрости. Фанатически, младенчески преданный "общему делу", а в сущности Петру Верховенскому, он действовал по его инструкции, данной ему в то время, когда в заседании у наших условились и распределили роли назавтра. Петр Степанович, назначая ему роль посланника, успел поговорить с ним минут десять в сторонке. Исполнительная часть была потребностью этой мелкой, малорассудочной, вечно жаждущей подчинения чужой воле натуры, - о, конечно не иначе как ради "общего" или "великого" дела. Но и это было все равно, ибо маленькие фанатики, подобные Эркелю, никак не могут понять служения идее, иначе как слив ее с самим лицом, по их понятию, выражающим эту идею. Чувствительный, ласковый и добрый Эркель быть может был самым бесчувственным из убийц, собравшихся на Шатова, и без всякой личной ненависти, не смигнув глазом, присутствовал бы при его убиении. Ему велено было, например, хорошенько между прочим высмотреть обстановку Шатова, во время исполнения своего поручения, и когда Шатов, приняв его на лестнице, сболтнул в жару, всего вероятнее не заметив того, что к нему воротилась жена, - у Эркеля тотчас же достало инстинктивной хитрости не выказать ни малейшего дальнейшего любопытства, несмотря на блеснувшую в уме догадку, что факт воротившейся жены имеет большое значение в успехе их предприятия...

Так в сущности и было: один только этот факт и спас "мерзавцев" от намерения Шатова, а вместе с тем и помог им от него "избавиться"... Во-первых, он взволновал Шатова, выбил его из колеи, отнял от него обычную прозорливость и осторожность. Какая-нибудь идея о своей собственной безопасности менее всего могла придти теперь в его голову, занятую совсем другим. Напротив, он с увлечением поверил, что Петр Верховенский завтра бежит: это так совпадало с его подозрениями! Возвратясь в комнату, он опять уселся в угол, уперся локтями в колена и закрыл руками лицо. Горькие мысли его мучили...

И вот он снова подымал голову, вставал на цыпочки и шел на нее поглядеть: "Господи! Да у нее завтра же разовьется горячка, к утру, пожалуй уже теперь началась! Конечно, простудилась. Она не привыкла к этому ужасному климату, а тут вагон, третий класс, кругом вихрь, дождь, а у нее такой холодный бурнусик, совсем никакой одежонки... И тут-то ее оставить, бросить без помощи! Сак-то, сак-то какой крошечный, легкий, сморщенный, десять фунтов! Бедная, как она изнурена, сколько вынесла! Она горда, оттого и не жалуется. Но раздражена, раздражена! Это болезнь: и ангел в болезни станет раздражителен. Какой сухой, горячий, должно быть лоб, как темно под глазами и... и как однако прекрасен этот овал лица, и эти пышные волосы, как..." И он поскорее отводил глаза, поскорей отходил, как бы пугаясь одной идеи видеть в ней что-нибудь другое, чем несчастное, измученное существо, которому надо помочь, - "какие уж тут надежды! О, как низок, как подл человек!" и он шел опять в свой угол, садился, закрывал лицо руками и опять мечтал, опять припоминал... и опять мерещились ему надежды.

"Ох устала, ох устала!" припоминал он ее восклицания, ее слабый, надорванный голос: "Господи! Бросить ее теперь, а у ней восемь гривен; протянула свой портмоне, старенький, крошечный! Приехала места искать, -ну что она понимает в местах, что они понимают в России? Ведь это как блажные дети, все у них собственные фантазии, ими же созданные; и сердится бедная зачем не похожа Россия на их иностранные мечтаньица! О несчастные, о невинные!.. И однако в самом деле здесь холодно"...

Он вспомнил, что она жаловалась, что он обещался затопить печь. "Дрова тут, можно принести, не разбудить бы только. Впрочем можно. А как решить насчет телятины? Встанет, может быть захочет кушать... Ну это после; Кириллов всю ночь не спит. Чем бы ее накрыть, она так крепко спит, но ей верно холодно, ах холодно!" И он еще раз подошел на нее посмотреть; платье немного завернулось, и половина правой ноги открылась до колена. Он вдруг отвернулся, почти в испуге, снял с себя теплое пальто, и, оставшись в стареньком сюртучишке, накрыл, стараясь не смотреть, обнаженное место.

Зажиганье дров, хождение на цыпочках, осматривание спящей, мечты в углу, потом опять осматривание спящей взяли много времени. Прошло два-три часа. И вот в это-то время у Кириллова успели побывать Верховенский и Липутин. Наконец и он задремал в углу. Раздался ее стон; она пробудилась, она звала его; он вскочил как преступник.

- Marie! Я было заснул... Ах, какой я подлец, Marie!

Она привстала, озираясь с удивлением, как бы не узнавая, где находится, и вдруг вся всполошилась в негодовании, в гневе.

- Я заняла вашу постель, я заснула вне себя от усталости; как смели вы не разбудить меня? Как осмелились подумать, что я намерена быть вам в тягость?

- Как мог я разбудить тебя, Marie?

- Могли; должны были! Для вас тут нет другой постели, а я заняла вашу. Вы не должны были ставить меня в фальшивое положение. Или вы думаете, я приехала пользоваться вашими благодеяниями? Сейчас извольте занять вашу постель, а я лягу в углу на стульях...

- Marie, столько нет стульев, да и нечего постлать.

- Ну так просто на полу. Ведь вам же самому придется спать на полу. Я хочу на полу, сейчас, сейчас!

Она встала, хотела шагнуть, но вдруг как бы сильнейшая судорожная боль разом отняла у ней все силы и всю решимость, и она с громким стоном опять упала на постель. Шатов подбежал, но Marie, спрятав лицо в подушки, захватила его руку и изо всей силы стала сжимать и ломать ее в своей руке. Так продолжалось с минуту.

- Marie, голубчик, если надо, тут есть доктор Френцель, мне знакомый, очень... Я бы сбегал к нему.

- Вздор!

- Как вздор? Скажи, Marie, что у тебя болит? А то бы можно припарки... на живот, например... Это я и без доктора могу... А то горчишники.

- Что ж это? - странно спросила она, подымая голову и испуганно смотря на него.

- То-есть что именно, Marie? - не понимал Шатов, - про что ты спрашиваешь? О боже, я совсем теряюсь, Marie, извини, что ничего не понимаю.

- Эх отстаньте, не ваше дело понимать. Да и было бы очень смешно... - горько усмехнулась она. - Говорите мне про что-нибудь. Ходите по комнате и говорите. Не стойте подле меня и не глядите на меня, об этом особенно прошу вас в пятисотый раз!

Шатов стал ходить по комнате, смотря в пол и изо всех сил стараясь не взглянуть на нее.

- Тут - не рассердись, Marie, умоляю тебя, - тут есть телятина, недалеко, и чай... Ты так мало давеча скушала...

Она брезгливо и злобно замахала рукой. Шатов в отчаянии прикусил язык.

- Слушайте, я намерена здесь открыть переплетную, на разумных началах ассоциаций. Так как вы здесь живете, то как вы думаете: удастся или нет?

- Эх, Marie, у нас и книг-то не читают, да и нет их совсем. Да и станет он книгу переплетать?

- Кто он?

- Здешний читатель и здешний житель вообще, Marie.

- Ну так и говорите яснее, а то: он, а кто он - неизвестно. Грамматики не знаете.

- Это в духе языка, Marie, - пробормотал Шатов.

- Ах, подите вы с вашим духом, надоели. Почему здешний житель или читатель не станет переплетать?

- Потому что читать книгу и ее переплетать это целых два периода развития, и огромных. Сначала он помаленьку читать приучается, веками, разумеется, но треплет книгу и валяет ее, считая за несерьезную вещь. Переплет же означает уже и уважение к книге, означает, что он не только читать полюбил, но и за дело признал. До этого периода еще вся Россия не дожила. Европа давно переплетает.

- Это хоть и по-педантски, но по крайней мере неглупо сказано и напоминает мне три года назад; вы иногда были довольно остроумны три года назад.

Она это высказала так же брезгливо, как и все прежние капризные свои фразы.

- Marie, Marie, - в умилении обратился к ней Шатов, - о Marie! Если б ты знала, сколько в эти три года прошло и проехало! Я слышал потом, что ты будто бы презирала меня за перемену убеждений. Кого ж я бросил? Врагов живой жизни, устарелых либералишек, боящихся собственной независимости; лакеев мысли, врагов личности и свободы, дряхлых проповедников мертвечины и тухлятины! Что у них: старчество, золотая средина, самая мещанская, подлая бездарность, завистливое равенство, равенство без собственного достоинства, равенство, как сознает его лакей или как сознавал француз 93 года... А главное, везде мерзавцы, мерзавцы и мерзавцы!

- Да, мерзавцев много, - отрывисто и болезненно проговорила она. Она лежала протянувшись, недвижимо и как бы боясь пошевелиться, откинувшись головой на подушку, несколько вбок, смотря в потолок утомленным, но горячим взглядом. Лицо ее было бледно, губы высохли и запеклись.

- Ты сознаешь, Marie, сознаешь! - воскликнул Шатов. Она хотела было сделать отрицательный знак головой, и вдруг с нею сделалась прежняя судорога. Опять она спрятала лицо в подушку и опять изо всей силы целую минуту сжимала до боли руку подбежавшего и обезумевшего от ужаса Шатова.

- Marie, Marie! Но ведь это может быть очень серьезно, Marie!

- Молчите... Я не хочу, не хочу, - восклицала она почти в ярости, повертываясь опять вверх лицом; - не смейте глядеть на меня, с вашим состраданием! Ходите по комнате, говорите что-нибудь, говорите...

Шатов как потерянный начал было снова что-то бормотать.

- Вы чем здесь занимаетесь? - спросила она с брезгливым нетерпением перебивая его.

- На контору к купцу одному хожу. Я, Marie, если б особенно захотел, мог бы и здесь хорошие деньги доставать.

- Тем для вас лучше...

- Ах, не подумай чего, Marie, я так сказал...

- А еще что делаете? Что проповедуете? Ведь вы не можете не проповедывать; таков характер!

- Бога проповедую, Marie.

- В которого сами не верите. Этой идеи я никогда не могла понять.

- Оставим, Marie, это потом.

- Что такое была здесь эта Марья Тимофеевна?