Смекни!
smekni.com

Новые идеи в философии (стр. 47 из 64)

168


существует истин, существуют только факты (Tatsachen). Истина ничего не дает, а практический смысл, жизненное значение дол­жны всегда стоять на первом плане.

Трудно более четко сформулировать основной стимул прагма­тизма как практицизма. Отсюда ряд глубоких недоразумений в оценке целого ряда обстоятельств у Шпенглера. Шпенглер на каждом шагу негодует и высмеивает «так называемые высокие идеалы», «пустые истины», «ни для кого ненужные обобщения» и т. п. И что же? Шпенглер, например, очень высоко ценит Гегеля, подчеркивая его мощь в противоположность нынешним «науч­ным» мыслителям ущербного гносеологического направления. В чем же оказывается сила Гегеля? В том, что он исходил из политической действительности. Стоит ли указывать, что при таком подходе нельзя вскрыть ничего содержательного и глубоко­го у Гегеля? И такой же критерий применяется к оценке Гете, Лейбница и других мыслителей, которых Шпенглер высоко ста­вит. Это прямо удивительно, как иногда у Шпенглера сочетаются поражающие прозрения с большими банальностями! Как будто он вскрывает самые жгучие и острые вопросы духовного мироощуще­ния, но при этом всегда остается осадок, что все это делается как-то навыворот. Постоянно ощущается привкус чего-то посторонне­го, фальшивого и, в сущности, недодуманного. Это идеализм на изнанку. Идеалист оказывается слишком похожим на самонаде­янного немца.

И Шпенглер, конечно, далеко не всегда искренен. Из каких-то узких соображений он, по-видимому, не может признать того, что бросается сразу в глаза. Его характеристика творчества культуры, как динамичности, как направленности, как длительности в про­тивоположность стихии цивилизации, где господствует мертвое пространство с его рядоположностью и механической статично­стью, — все это сразу говорит о сфере бергсонианской мысли. И все же Шпенглер находит возможным отрицать эту связь своим -мимолетным полупрезрительным упоминанием имени Бергсона (Der Untergang des Abendlandes, 1920 г., S. 517; сравни особенно близкое стихии бергсонианства начало V главы «О форме души» (Zur Form der Seele).

В заключение своих вводных слов я считаю целесообразным сделать следующее. Можно предположить, что эту книжку возьмет читатель, незнакомый с идеями Шпенглера. Чтобы такой читатель не оказался в беспомощном положении, я предоставляю ему воз­можность текстуально ознакомиться с основными мыслями Шпен­глера из его «Заката» — именно, далее приводятся полторы стра­ницы из этого произведения, представляющие очень сжатую и выразительную характеристику основ его взгляда на филосо­фию истории. Это, так сказать, квинтэссенция его мироощу­щения.

«Человечество» не имеет цели, ни идеи, ни плана подобно тому, как порода бабочек или орхидей не имеет отношения к цели. «Человечество» — пустое слово. Пусть выбросят этот фантом из

169


круга исторических проблем форм, и тогда увидят обнаруживаю­щимся изумительное богатство действительных форм. Тут неизме­римая полнота, глубина и подвижность живого; все, что до сих пор покрывалось фразой, тощей схемой, личными «идеалами». Я вижу явление множества мощных культур вместо монотонной картины прямолинейной всеобщей истории, которая в действительности получается, когда закрывают глаза на подавляющее число фактов; эти мощные культуры с домировой силой расцветают из лона материнского ландшафта, с которым они тесно связаны во всем течении их существования: каждая из этих культур вычеканивает на своем материале свою собственную форму, а каждая форма обладает своей собственной идеей, своими страстями, своей соб­ственной жизнью, волей, чувствованием, своей собственной смертью. Гут обнаруживаются краски, цвета, движения, которых не открывало ни одно духовное око. Существуют расцветающие и стареющие культуры, народы, истины, божества, ландшафты, как существуют молодые и старые дубы, пинии, цветы, сучья, листы, но не существует стареющего человечества. Каждая куль­тура имеет свои собственные возможности выражения, которые появляются, зреют, отцветают и никогда не возвращаются. Су­ществуют многие, в глубочайшей сущности совершенно отличные пластики, живописи, математики, физики, каждая из них замкну­та в себе, как любая растительная порода обладает своими соб­ственными цветами и плодами, своим собственным типом роста и нисхождения. Эти культуры, жизненные натуры высшего ранга, расцветают в форме возвышенной бесцельности, как цветы на ноле. Они принадлежат, как растения и животные, живой природе Гете, не мертвой природе Ньютона. Я вижу во всемирной истории картину вечного созидания и преображения, удивительного ста­новления и исчезновения органических форм. Но цеховой историк видит мировую историю в форме солитера, который неустанно «рядополагает эпохи». (Untergang, S. 28 — 29).

9 апреля 1922 года.

Мою книгу до сих пор почти никто не понял; такое непони­мание неизбежно для всякого миросозерцания, которое захватыва­ет духовный строй известной эпохи не только по своим результа­там, но уже но своему методу и прежде всего совершенно новому взгляду на вещи, а ведь из такого взгляда метод прямо вытекает. Недоразумения будут расти, если такая книга, по стечению обсто­ятельств, становится модной и, соответственно этому, люди вне­запно видят себя пред лицом учения, доступного им пока только с отрицательной стороны; мышление таких читателей можно было бы подготовить к пониманию этой книги лишь годами и посредст­вом другой литературы, сюда относящейся. При этом чаще всего упускалось из виду, что первый том составляет лишь фрагмент, по которому нельзя точно судить об остальном, как мне вскоре вы­яснилось. Предстоящее издание второго тома око?1чательно за-

170


вершит «Морфологию всемирной истории» и тем самым по край­ней мере один круг вопросов. Другой круг вопросов — этический, как заметят внимательные читатели, слегка затронут в «Пруссии и социализме». Наконец, понимание затруднялось смущающим заглавием книги, хотя я выразительно подчеркнул, что оно давно стало неоспоримым и есть вполне реальное обозначение историче­ского факта; подтверждением этого факта служат аналогичные обстоятельства в известнейших исторических явлениях. Но на­ходятся люди, которые смешивают падение античного мира с ги­белью океанского парохода. В слове падение не содержится смыс­ла катастрофы. Если вместо падения скажут завершение, — вы­ражение, с которым связан вполне определенный смысл в мышле­нии Гёте, — то на время пессимистическая сторона устраняется без изменения собственного смысла понятия.

Далее, уже в первой своей части произведение всецело обраща­лось к людям практики, не людям критики. Собственно, целью моей работы был образ мира, в котором можно жить, а не система мира, которую можно умозрительно анализировать. Это я не сразу осознал; этим, разумеется, выключается целый круг читателей, которым недоступно понимание моей книги.

Деятельный человек живет в вещах и с вещами. Ему не нужно доказательств, он их часто даже не понимает. Физиономический такт — одно из слов, смысла которого, собственно, никто не понял, вводит такого человека гораздо глубже в суть вещей, нежели это мог бы сделать любой метод, построенный на доказательствах. Люди, призванные к деятельности, давным-давно в тишине чув­ствовали то. что я здесь сказал и что ученым головам показалось совершенно парадоксальным; часто такие люди этого даже не осознавали. При чтении, то есть в теоретическом понимании, эти люди не нуждаются в том «историческом релятивизме», который им совершенно ясен в деятельности и в сопровождающем работу наблюдении людей и обстоятельств. А созерцатель внутренно далек от жизни. Он наблюдает жизнь с известной враждебностью к тому, что ему чуждо и ему сопротивляется, так как эта враждеб­ная стихия ему мешает, когда она стремится быть больше, нежели простым наблюдаемым объектом. Созерцатели собирают, разлага­ют и приводят в порядок не для практической цели, но потому, что это занятие их удовлетворяет; они требуют доказательств и знают в этом толк. Для них подобная моей книга всегда будет заблужде­нием. Ибо я признаюсь, что «философию для нее самой» я всегда глубоко презирал. Для меня нет ничего более скучного, нежели чистая логика, научая психология, общая этика и эстетика. Жизнь не имеет ничего обобщающего, ничего научного. Мне ка­жется излишней каждая строчка, которая написана не для того, чтобы служить деятельной жизни. Не нужно только понимать этого слишком дословно, но эта моя манера наблюдать жизнь противопо­ложна систематической, как мемуары государственного мужа — идеальному государственному строю утописта. Один пишет то, что он жизненно переживает, другой — то, что он сам придумал.

171


Но существует, и как раз в Германии, категория мироощуще­ния, как бы свойственная государственным людям; это несистема­тическое знакомство с миром, приобретаемое без особых домога­тельств, в качестве результатов допускает лишь один вид метафи­зических мемуаров. Следует знать, к какому разряду принадлежит книга, соответственно этому должно судить исключительно о ма­нере видения, а не о достоинстве или крупном имени автора.

Существует могучий поток немецкого стиля мышления от Лейбница через Гёте и Гегеля в будущее. Как все немецкое, этот ноток имел судьбу как бы подземного и безвестного течения в про­должение столетий, между тем как даже у этих мыслителей на поверхности мысли господствовал чужой образ мышления. Лейб­ниц был великим учителем Гёте, хотя Гёте никогда не осознавал этой связи и всегда взывал к имени совершенно чуждого ему Спинозы, внеся чисто-лейбницевскую мысль в свое миросозерца­ние под влиянием Гердера или благодаря непосредственному срод­ству душ.