Смекни!
smekni.com

Новые идеи в философии (стр. 56 из 64)

да


степенным следованием дворов и залов, суровая целесообразность бюрократии в политике и т. д. Первофеномен «аполлоновской» культуры — «эвклидовская» телесность: отсюда господство пластики — в искусстве, геометрии — в математике, обозримых микроформ полиса — в политике, отсюда специфическое пони­мание половой любви и душевной структуры, отсюда скульптур­ные платоновские идеи и скульптурные же демокритовские атомы. Напротив, «фаустовская» культура живет идеей «глубины» — пространственной глубины, «третьего измерения», которое само есть знак для времени и для «пафоса дистанции»: отсюда домини­рование музыки, единственный в своем роде феномен линейной перспективы в живописи, учение о бесконечном пространстве в физике и инфинитезимальная математика, отсюда же и полити­ческий динамизм европейского мира и т. п. «Аполлоновским является изваяние нагого человека; фаустовским — искусство фуги. Аполлоновские — механическая статика, чувственные куль­ты олимпийских богов, политически разделенные греческие города, рок Эдипа и символ фаллуса; фаустовские — динамика Гали­лея, католически-протестантская догматика, великие династии времен барокко с их политикой кабинетов, судьба Лира и идеал Мадонны. . . Стереометрия и анализ, толпы рабов и динамомаши-ны, стоическая атараксия и социальная воля к власти, гексаметр и рифмованные стихи — таковы символы бытия двух в основе своей противоположных миров» 32.

Очевидно, что подобные формулировки культурных первофено-менов могут быть в разной степени убедительными и меткими, но только не «доказуемыми». И действительно, для схватывания внутренней формы культур Шпенглер требует специфической формы знания, не тождественной с научным знанием. Речь идет о «физиогномическом трактате», об артистической уверенности глаза.

Вот пример, показывающий, как Шпенглер намечает сквозное единство в рамках двух культур на примере искусства и математи­ки 33.

Античность Запад

1. Концепция по-новому понятого числа
ок. 540 до п. э. ок. 1630 н. э.
Число как величина Число как отношение
Пифагорейцы Декарт, Ферма, Паскаль, Ньютон,

Лейбниц (1670)
(ок. 470 победа пластики над фреско- (ок. 1670 победа музыки над масляной

вой живописью) живописью)

2. Вершина систематизирующего развития
450-350 до н. э. 1750-1800

Архит, Платон, Эвдокс (Фидий, Ирак- Эйлер, Лагранж, Лаплас (Гайдн, Мо-

ситель) царт)

3. Внутреннее замыкание числового мира
300-250 до н. э. после 1800

Эвклид, Аполлоний, Архимед (Лисипп, Гаусс, Коши, Риман (Бетховен) Леохар)

200


Сколь бы абсурдной ни была шпенглеровская концепция куль­туры-организма, всецело связанная со странным суеверием XIX в., согласно которому заимствованные из естественных наук сравне­ния немедленно приобретают силу доказательства в науках со­циальных 34, — само по себе осознание необходимости изучать культуру прошлого как структуру, в которой наиболее сложные компоненты связаны со специфическим восприятием элементар­ных вещей, было глубоко необходимым. Конечно, здесь Шпенглер отнюдь не был единственным первооткрывателем. О типологии культуры думал еще Гердер; осмысленные целостные этапы диа­лектического процесса старался разглядеть в культурных феноме­нах мировой истории Гегель. В трудах Маркса социальная форма­ция исследуется как целое. И все же функционирование истории и филологии на грани XIX и XX веков характеризовалось — в том числе и в Германии, где эти науки как раз в эту эпоху переживали расцвет, — достойной флоберовских Бувара и Пекюше слепотой к целостному лику явления. Еще раз процитируем О. Мандель­штама: «Движение бесконечной цепи явлений без начала и конца есть именно дурная бесконечность, ничего не говорящая уму, ищущему единства и связи, усыпляющая научную мысль легким и доступным эволюционизмом, дающим, правда, видимость на­учного обобщения, но ценою отказа от всякого синтеза и внутрен­него строя. Расплывчатость, безархитектурность европейской на­учной мысли XIX века к началу наступившего столетия совершен­но деморализовала научную мысль. . . Для литературы эволюцион­ная теория особенно опасна, а теория прогресса прямо-таки убийственна. Если послушать историков литературы, стоящих на точке зрения эволюционизма, то получается, что писатели только и думают, как бы расчистить дорогу идущим впереди себя, а вовсе не о том, как выполнить свое жизненное дело. . .» 35 И еще одно свидетельство той эпохи, тоже русское: «. . .Как философ, всегда ценивший, главным образом, выразительные лики бытия, я ни­когда не мог органически переварить того нивелирующего и слепо­го эмпиризма, который вколачивался в меня с университетских лет. Изучая любой факт из античной культуры, я не успокаивался до тех пор, пока не находил в нем такого свойства, которое бы резко отличало его от всего неантичного. . . „Стиль" и „миро­воззрение" должны быть объединены во что бы то ни стало; они обязательно должны отражать друг друга» 36.

Две эти цитаты лучше всего выражают смысл шпенглеровской «морфологии культуры». Все остальное — ее бессмыслица.

Примечания

Необходимо прежде всего указать на работы Е. Щтаерман и Н. Конрада. Мы удобства ради пользуемся укоренившимся и благозвучным переводом за­главия «Uer Untergang des Abendlandes», хотя такой перевод заведомо неточен: сам Шпенглер решительно возражал против употребления слов «Европа» и «Азия» в каком-либо смысле, кроме чисто географического. Шпенглеровский «Abemiland» («Западный мир») включает в себя США и не включает даже

It .-lax,,:, Лг 1102 201


Греции. Венгрии и славянских стран, не говоря уже о России. «Закат» претерпе­вает именно Западная Европа, в то время как России Шпенглер предрекает большое будущее. ' Последняя из публицистических книг Шпенглера «Годы решения: Германия в рамках всемирно-исторического развития» была написана при Веймарской республике, но печаталась уже после гитлеровского переворота. Автор написал к ней предисловие, в котором подчеркивал, что ничего менять в своей книге не намерен и что произошедшие со времени ее написания события никоим образом не решают ни одну из намеченных в пей национальных проблем. В тексте самой книги неоднократно повторяются насмешки над «расовой теорией» и над «тев­тонскими» мечтаниями нацистской молодежи, хотя само слово «национал-со­циализм» и имена его вождей старательно избегаются. Через три месяца вышло распоряжение об изъятии книги и о запрещении упоминать имя Шпенглера в печати (см. «Echo der Woche», Miinchen, Sept, 17, 1948, N 6); бывший ученик Шпенглера Г. Грюндель. ставший нацистом, включил в свою книгу «Годы прео­доления» доносительские выпады против своего учителя. Шпенглеру делает не так уж много чести то, что он, подойдя к гитлеризму достаточно близко, в по­следний момент остановился, но для характеристики феномена нацизма показа­тельно, что даже столь негуманный и реакционно ориентированный творческий ум Шпенглера оказался с ним несовместимым.

4 Шпенглер заявил, что отныне каждый поставлен перед выбором между филосо­
фией Ницше и архивом Ницше. Этот факт не должен, впрочем, закрывать от нас
роли, которую сыграл сам Шпенглер в неадекватной интерпретации Ницше,
облегчившей нацизму беззастенчивую эксплуатацию многосмысленных символов
базельского философа. Шпенглер представляет собой тип мыслителя, при всем
внешнем сходстве отдельных формул и ходов мысли, радикально отличный от
ницшевского. Ницше нельзя оторвать от психологического комплекса интелли­
генции XIX в., его фронда либерализму — доведение до предела принципов
самого либерализма; ему органически чужд всякий национализм — достаточно
вспомнить относящийся к 1886 г. отрывок «Мы, безродные» из «Веселой науки».
Не случаен тот тон обидного снисхождения, с которым Шпенглер отзывается об
отсутствии у Ницше «реализма», о его «эстетстве»; по-своему Шпенглер был,
конечно, прав, ибо по отношению к интересовавшей его, Шпенглера, «реально­
сти» споров о границах и биржевых дел Ницше всю жизнь оставался ребенком.
«. . .У Шпенглера Ницше с тупой прямолинейностью превращается в философ­
ского патрона империализма, хотя в действительности он и представления не
имел о том, что такое империализм. . .» (Т. Манн). На какие бы сомнительные
ценности ни ставил в своей жизни Ницше, искомым выигрышем для него всегда
оставалась личность и ее достоинство, а не «кровь и почва» и не пруссаческая
государственность. «Государство — так зовется самое холодное изо всех холод­
ных чудовищ. Оно и лжет холодно, и из уст его выползает его холодная ложь:
,,Я, государство, еемь народ"» («Also sprach Zaratusta»). Когда Ницше мечтал
о «силе» — об «имморальной», «жестокой» и т. п. и т. и. силе, — дело шло для
него о том, чтобы усилить личность против гнета бюрократического отчуждения
(которое для него по понятным причинам рисовалось в своем «английском»,
«викторианском» обличий), а не наоборот. У Шпенглера другая мечта: «Просто
реальный политик, большой инженер и организатор» («Der Untergang fles Abend-
landes»). Дифирамбы войне в «викторианскую эру» были вызовом сонному
благополучию века (в 1898 г. будущий пацифист Р. Роллан славит войну в пьесе
«Аэрт»); после 1914 г. они превратились в «реалистическую национальную
политику». Шпенглер был апологетом войны уже после 1914 и 1918 годов: имен­
но здесь пролегает водораздел. Еще дне цитаты. Ницше: «Лучше погибнуть, чем
бояться и ненавидеть, и вдвойне лучше погибнуть, чем допустить, чтобы тебя
боялись и ненавидели» («Der Wanderer und sein Schatten»). Шпенглер: «Тот,
кто не умеет ненавидеть, — не мужчина, а историю делают мужчины» («Politis-
che Pflichten der deutschen Jiigend»). Вот эту «историю», которую делают «муж­
чины, умеющие ненавидеть», Ницше до глубины души презирал. Ницше еще был
до мозга костей «интеллигентом»; Шпенглер при всей своей гениальности был
«мещанином».