Смекни!
smekni.com

Http://piramyd express ru/disput/feller/go htm (стр. 15 из 44)

Остановимся все же на "безликом" слове "Свобода" потому, что именно французы в XVIII - XIX веках наполнили его конкретным и вдохновляющим содержанием. Так, что многим народам захотелось обрести эту французскую Свободу.

Свобода по-французски - это особое умение и особый талант быть независимым от всех, но, прежде всего, как от власти общины, так и индивидуализма, как от своего государства, так и от своей семьи, может быть от всего, кроме общностной власти идей и интересов. Но сами общности идей и общности интересов находятся в постоянном конфликте между собой:

"Скептицизм, утилитарные заботы, нечестность в денежных делах, узкая политика партий и интересов, эгоистическая борьба классов - вот с чем необходимо теперь бороться во имя идей. Если бы Франция отреклась от своего культа идеала, от своего бескорыстного служения обществу и человечеству, она утратила бы, без всякого возможного для нее выигрыша, то, в чем всегда заключалась ее истинная моральная сила" (А. Фуллье).

Свобода французская (то же самое - галльская) - это чувство равновесия, безупречное чувство стиля и меры. Французов напрасно обвиняют в поверхностности. Они действительно элегантно скользят по поверхности некоей, только им видимой, плоскости, на которой уравновешиваются все внешние силы и влияния, кроме силы и влияния неких воодушевляющих и призывающих к совместному празднику идей.

Французский язык твердо стоит на страже французских базовых ценностей, французской свободы и логики:

"Потребность в наречии, наиболее пригодном для общественных сношений, была одной из причин, сделавшей французский язык до такой степени аналитическим, а вследствие этого точным, что всякая фальшь слышна в нем, как на хорошо настроенном инструменте. Это -язык, на котором всего труднее плохо мыслить и хорошо писать. Француз выражает отдельными словами не только главные мысли, но и все второстепенные идеи, часто даже простые указания соотношений. Таким образом мысль развивается скорее в ее логическом порядке, нежели следует настроению говорящего. Расположение слов определяется не личным чувством и не капризом воли, под влиянием которых могли бы выдвигаться вперед то одни, то другие слова, изменяя непрерывно перспективу картины: логика предписывает свои законы, запрещает обратную перестановку, отвергает даже составные слова и неологизмы, позволяющие писателю создавать свой собственный язык. В силу исключительной привилегии, французский язык один остался верен прямому логическому порядку-. Желая выразить известные вещи, мы начинаем с их упрощения, хотя бы в действительности они были сложны (и даже преимущественно, когда они сложны); затем мы располагаем их в симметрическом порядке, являющемся уже нашим собственным изобретением. Мы строим нашу фразу не из готового естественного материала, а придаем этому материалу удобопонятную и изящную форму. Словом, мы являемся в построении наших фраз логиками и артистами; вместо того, чтобы брать все, что предлагает нам действительность, мы выбираем наиболее правильное и прекрасное; вместо того, чтобы быть рабами действительности, мы идеализируем ее на свой манер. Отсюда до пользования и злоупотреблений абстрактной логикой и риторикой один шаг; тогда-то, по чисто французскому выражению Бюффона "стиль является человеком", вместо того чтобы быть самой вещью, непосредственно представляющейся уму. Это неудобство чувствуется в философии и моральных науках более, чем в чем-нибудь другом. Это - обратная сторона наших положительных качеств: ясности, точности, меры и изящества" (А. Фуллье).

Эта "французскость" французского языка тем более интересна, что сам язык в словарной основе своей является латинским:

"Из четырех или пяти тысяч первоначальных слов, составляющих основу нашего языка, лишь одна десятая кельтических, германских, иберийских или греческих и одна десятая - неизвестного происхождения; около же трех тысяч восьмисот остальных слов - латинского происхождения. Они только сделались более короткими и глухими в силу закона наименьшего усилия, которым объясняется, почему, по выражению Вольтера, "варварам присуще сокращать все слова" (А. Фуллье).

Но, как уже говорилось, несмотря на словарный геноцид, новый галльский язык ("французская латынь") стал языком, выражающим не римский, а галльский национальный характер. Ведь язык - это не столько слова и звуки, сколько некие мыслеформы, поддерживающие и воплощающие архетипы национально-практические (телеология) и наднационально-антропологические (теология).

Галлы, как только ослабло римское влияние, превратили свою "латынь" в нечто принципиально иное. Их латинский по словарю язык снова стал самовыражением порывистого и одновременно рационально-логичного галльского характера.

Другая грань французской свободы - определенное историческое легкомыслие, отсутствие обязательств как перед предками, так и потомками. Если итальянцы устремлены в Будущее, немцы погружены в Прошлое, то французы находятся почти исключительно в Настоящем:

"Их интересует одно настоящее; прошлое забывается ими только потому, что оно прошлое; а будущее не беспокоит их. Нетерпеливые, непостоянные, лишенные чувства справедливости, вечно колеблющиеся между двумя крайностями, они не способны установить прочную свободу и не достойны ее. Их история и их новейшие учреждения вполне подтверждают это. Французы кротки, скромны, послушны, добры по наружности, если их не раздражать; но приходя в возбуждение, они становятся жестокими, надменными, неприязненными. Вольтер, хорошо знавший своих современников, называл их "тиграми-обезьянами" (А. Фуллье).

Для француза не так уж важно, истинна ли идея, хотя принять ложную идею для них - это погрешность стиля. Поэтому французы отдаются, прежде всего, новым, современным идеям, о которых еще нельзя сказать, ложны они или истинны, или насколько они ложны и истинны. Для француза важнее, чтобы идея была ослепительна, ярка, чтобы она объединяла, причем объединяла сейчас:

"Французский рационализм основан на убеждении, что в мире действительно все доступно пониманию, если не для настоящей несовершенной науки, то, по крайней мере, для будущей. Немецкий ум, напротив того, всюду усматривает нечто недоступное пониманию и предполагает, что этим нечто можно овладеть лишь чувством и волей; он допускает в мире действительного внелогическое или нечто, стоящее выше логики. Ниже разума стоит нечто более основное, а именно - природа, отсюда германский натурализм; выше разума стоит божественное, отсюда германский мистицизм. Кроме того, так как стоящее ниже и выше разума сливается в один непроницаемый мрак, то в конце концов натурализм и мистицизм также сливаются в германском уме. Французскому уму, напротив того, чужды натурализм и мистицизм; не удовлетворяясь грубым и темным фактом, он не удовлетворяется также и еще более туманным чувством и верой; он более всего любит разум и аргументы-. Иностранцы единодушно констатируют нашу традиционную способность удовлетворяться прекрасными словами вместо фактов и аргументов. В то время как итальянец играет словами, говорил аббат Галиани, француз одурачивается ими. Один немецкий психолог сказал про нас, что риторика, простое украшение для итальянца, составляет для француза аргумент" (А. Фуллье).

Обратной стороной французской свободы, немыслимой без логики и рационализма, "является преувеличенное самолюбие, совпадающее иногда с тщеславием, иногда с гордостью и всегда - с нетерпимостью, жестокостью и цезаризмом- в теории - великие принципы, часто опережающие свое время; на практике - отсутствие или неустойчивость всяких принципов, не только человеческого достоинства, но иногда даже и справедливости" (А. Фуллье).

Итальянец Бонапарт, сначала презиравший французов, а потом покоривший и полюбивший их, написал как-то:

"Вы, французы, не умеете ничего серьезно хотеть, за исключением, быть может, равенства. Даже и от него вы охотно отказались бы, если бы каждый из вас мог льстить себя мыслью, что он будет первый. Надо дать каждому надежду на возвышение. Необходимо всегда держать ваше тщеславие в напряженном состоянии. Суровость республиканского образа правления наскучила бы вам до смерти".

Вот такое французское "равенство" на службе у французской "свободы". Оно немыслимо без возможности стать первым, без блестящей возможности забраться на ослепительную вершину, без французской свободы быть со всеми, оставаясь ни с кем.

Равенство-братство

Вторая базовая ценность галлов-французов - ценность равенства в политической толпе. Что это такое?

Это основной принцип социализации французов. Как у римлян курия, у греков экклесия, у французов способом социализации и неосознанного, "естественного" согласования интересов и идей является политическая община, но община совершенно неструктурированная. Это толпа людей, одухотворенных новыми, блестящими, праздничными идеями.

Это фестиваль, карнавал, но фестиваль и карнавал не для отдыха и познания, а для некоей великой политической или социальной цели. Вот эта цель и организует толпу в общину.

Знаменитую французскую формулу "свобода - равенство - братство" следует читать "свобода" и "равенство-братство". Что такое равенство-братство? Это несколько идеализированное воплощение ценности равенства в политической толпе. А где еще возможно братство при равенстве?

В семье брат может быть старшим или младшим, умным или глупым, любимцем родителей или изгоем. Семейное братство иерархично. Оно предполагает соперничество. "Братство" в братствах, например, монашеских, тоже иерархично. Равенство здесь, как и в семье, скорее теоретическое, чем практическое.

А вот в политической толпе, устремленной к общей цели, братство и равенство идеально сочетаются друг с другом и действительно не абстрактны, а чувственны, вплоть до самопожертвования.