Смекни!
smekni.com

Б. В. Марков философская антропология (стр. 70 из 98)

Во время революции ее символом стал образ “Марианны” — моло­дой женщины с обнаженной грудью. Это был очень емкий символ. Об­наженная грудь символизировала братство всех граждан. Содержащее­ся в ней молоко питало и связывало людей в республику. Лицо Мари­анны моделировалось по образцу греческой богини с прямым носом и воздушной фигурой. Этим отрицались матронообразные фигуры про­шлой эпохи, так же как легкая туника Марианны отвергала тяжелые одежды благородных дам. Итак, Марианна либо была одета в легкую одежду, обрисовывающую грудь и бедра, либо в платье с совершенно открытой грудью. Но это не было символом разврата или сексуальной свободы, так как грудь в эпоху позднего просвещения не воспринима­лась как некая эрогенная зона. Грудь Марианны — это символ, сбли­жающий французов, это символ революционной пищи — молока, кро­ви, как источников силы и братства. Так мы сталкиваемся с зарождени­ем новой установки: забота обо всех, а не только о себе. Обожествление Марианны исходит, конечно, и от культа Девы Марии. Сходство не только в девственности, но и в молчании, покое, исходящем от этих фигур. Кроме того, обе они — образы кормящей матери. Как революци­онной символ, Марианна — юная мать — открыта младенцам и подро­сткам, мужчинам и старцам. Ее тело — это политическая метафора, соединяющая людей, находящихся на разных ступенях общественной лестницы. Но революция использовала ее и метонимически: зритель ви­дел в ней саму Революцию, она была магическим зеркалом, инструмен­том рефлексии не о женщине, а о Революции. Большое, полнокровное тело Марианны проводило границу по отношению к распущенным и развратным великосветским дамам прошлого. Револю­ционные плакаты изображали Марию Антуанетту с висящей грудью и к в же время недоразвитой, тогда как грудь Марианны изображалась гордо поднятой, дарующей наслаждение и жизнь. Это было обвинени­ем развратной королеве, написанное языком тела.

Уже А. Смит и его современники чувствовали, что чисто формальных, социально-экономических связей явно недостаточно для консолидации ролей. Они не случайно использовали метафоры крови и страсти, т. е. телесные стимулы, соединяющие людей в коллективное тело. Построени­ем его, разборкой старого и дрессурой нового тела были особенно озабо­чены победившие революционеры. Они пытались посредством маскарадов разрушить прежние религиозное и светские пространства, но при этом столкнулись с поисками дисциплинарного конструирования организованного коллективного тела. Первоначально использовался символ республики-матери, который пытались воплотить в грандиозных памятниках, одним из них был фонтан, возведенный при праздновании единства и неделимости республики 10 августа 1793 г. Его центром была большая, чем-то напоминающая сфинкса фигура обнаженной женщины, которая сиделана стуле, обхватив грудь руками. Две мощных струи били из ее грудей, символизируя объединяющее начало жителей, вскормленных молоком ре­волюционной богини-матери. То, что такие попытки объединения были неудачными, доказывает череда последующих революций, сотрясавших Францию и в XIX столетии. Простые люди все реже посещали праздники, так как становилось очевидным, что молока Марианны на всех явно не хватает. Так росло отчуждение массы и власти. Это проявлялось в ходе оформления революционных праздников: наряду с Марианной стали воздвигать и Геркулеса — мужское милитаристское тело, а масса циркулировала между ними по площади. Сама революционная богиня изображалась все более вялой и пассивной. Ее мышцы и мощь сглаживались и наконец она стала изображаться в сидящем положении. Это отражало падение роли женщин в революции. Сначала именно они были зачинщицами и выступили ини­циаторами хлебных бунтов. Потом они пытались бороться за эмансипацию и организовывали различные женские клубы. Однако постепенно мужские группы взяли над ними верх, и водружение рядом с Марианной Геркулеса символизировало возрастание мужского господства. Конечно, Марианна не умерла и еще долго символизировала преодоление страха контакта, была символом доверия, скрепляя все сильнее дифференцировавшуюся в соци­альном отношении республику в единое целое.

ПРОСТРАНСТВА ИНДИВИДУАЛЬНОСТИ

Почему в Англии не было столько революций, как во Франции? Ведь Лондон — один из богатейших и величайших городов мира. Там тоже были улицы и площади. Но, может быть, не было бедноты, жившей на хлебе и воде, дрожавшей от одной мысли о повышении цен на продук­ты питания? Прогуливающийся по Лондону турист обычно изумляется богатству и красоте города, воспринимает его как новый Рим: великолеп­ные правительственные здания, богатые кварталы банкиров и дельцов, импозантные виллы землевладельцев, степенные строения среднего клас­са, облицованные камнем и украшенные орнаментом. Конечно, и в дру­гих городах есть отдельно стоящие великолепные здания и даже краси­вые улицы, однако Лондон, казалось, лишен трущоб, которые уродуют любой город, и являл взору все богатства мира.

Поражает еще одна особенность этого города — порядок и спокойст­вие, царившие на улицах. Все иностранцы отмечают вежливость и даже благожелательность лондонцев. Но самое поразительное состоит в поли­тической индифферентности жителей. Между тем, Англия была передо­вой промышленной страной, в которой очень рано сформировалось клас­совое сознание. Более того, если проявить любопытство, простирающееся

за видимое великолепие фасадов, то окажется, что имущественное рас­слоение в Лондоне было более высоким, чем, например, в Париже, непре­рывно сотрясаемом революциями в течение всего XIX столетия. Может быть колониальная политика позволила нажиться не только богатым, но и повысить уровень жизни бедных по сравнению с другими странами? На самом деле Лондон вовсе не обеспечивал своей бедноте более высокий уровень жизни, чем, скажем, в Париже. Как и все торговые города, он вскоре стал жертвой ориентации на международную торговлю. В отличие от Рима, постепенно складывающегося в течение столетий и являвшегося образцом для строительства городов в провинциях, с которой он был свя­зан хорошими дорогами, Лондон вырос буквально на глазах одного поко­ления и за годы правления Эдуарда втянул в себя чуть ли не четверть на­селения страны. Его жители ели американский хлеб, носили одежду из австралийской шерсти и индийского хлопка. Все они были выходцами из 11ровинций, но их приток в город необъясним промышленной революци­ей. Лондон не был промышленным центром, как Манчестер или Бирмин-гчм с их фабриками и верфями. Это был город купцов и банкиров. Что влекло в него бедноту? Рабочих мест не было, жизнь была дорогой, и по-угому явлнение притока в него огромного количества людей нельзя объ­яснить обезземеливанием крестьян и ростом фабрик и заводов. Рост боль­ших городов выглядит каким-то бессмысленным, беспричинным процес­сом. Может быть люди уезжали с насиженных мест в поисках свободы от давления традиций и условностей, давивших на селянина? Это хоть как-то объясняет целостность города и относительное единодушие горожан, которых в столицах объединяет не классовое сознание, а желание незави­симости, стремление к зрелищам и развлечениям, которые дает город.

В. Беньямин — величайший философ-турист начала нашего века от­мечал индивидуализм жителей Лондона. Этому замечанию можно пове­рить. Но о чем идет речь? Вообще индивидуализм присущ буржуазному сознанию и составляет его родовой признак. Философия индивидуализ­ма разрабатывалась не только в Англии, но во Франции и Америке. То-квиль охарактеризовал его, однако, не как идеологию, а как своеобраз­ную психологию: чувство дистанции по отношению к другим и к массе. Речь идет не об изолированном индивиде — рыцаре разума, морального долга или веры и не о трансцендентальных субъектах науки, морали, ре­лигии, права и т. п. “Разумный индивид” Декарта, “Робинзон” Локка, “самодеятельное Я” Фихте и т. п. конструкции были не только продук-тм размышлений за письменным столом, но имели место своего произ­водства и в пространстве города. При этом можно предположить, что в i фоцессе их реализации возникало нечто отличающееся от философских моделей, что в свою очередь приводило к корректировке этих моделей. Изменение последних также не объясняется исключительно логикой их внутренней истории, где действует критика и рациональность. Так, уже при переходе от средневекового общества к раннебуржуазному, можно отметить создание новых дисциплинарных пространств производства “че­ловеческого”. Появление театров, организация выставок, концертов, от­крытие книгопечатания и газетно-журнального дела —все это потребо­вало человека нового типа, который производился в социальной общно­сти, которая может быть названа публикой. Публика в театре, читающая публика, публика, обсуждающая в кофейне новинки литературы, выра­батывает общие смысл и вкус, которые становятся критериями рацио­нальности и одновременно условиями единства. Эти новые пространст­ва приходят на смену церкви и продуцируют коллектив индивидов, руко­водствующихся в своих действиях общим здравым смыслом, который философы назвали рассудком и потом дополнили его разумом.

Так был открыт путь к созданию небольших групп и сообществ, в которые индивид входит в зависимости от своих частных интересов. Это, в свою очередь, привело к изменению формы организации обще­ственного порядка, который теперь строится на принципах равенства, взаимного признания, мирного сосуществования и терпимости. Планы городов, архитектура и дизайн создают условия для существования не­зависимых индивидов. Вслед за улицами и скверами появляются кафе и бары, где люди могут собираться небольшими группами и обсуждать различные частные и общественные вопросы. Изменилась архитектура жилищ. В буржуазном доме появляются не только отдельные спальни, но и салоны, куда собирается для общения самая разнообразная публи­ка. Это приводит к изменению обстановки, в частности, к изготовле­нию более уютной и удобной мебели.