Смекни!
smekni.com

Записки Степняка (стр. 67 из 109)

Люба долго молчала и, наконец, полуприподнявшись, пытливо посмотрела на Карамышева. {346}

-- И суд, и полиция, и церковь -- все помещику, говоришь? -- спросила она.

-- То есть не помещику, а под его воздействием, -- возразил Сергий Львович.

-- И тогда противные кулаки исчезнут -- говоришь?

-- Непременно исчезнут, дитя мое.

Она радостно захлопала в ладоши.

-- Ах, как я рада!.. Ты знаешь, и у нас в деревне есть кулак, толстый, красный такой... И зовут его, представь себе, До-ри-ме-донт До-ри-ме-донтович... Как тебе это покажется!.. Скажи пожалуйста, у всех у них такие ужасные имена?

-- Чем же ужасное -- музыкальное имя, -- сострил Карамышев.

-- Ах, не остри, не остри, пожалуйста!... -- с какою-то болью воскликнула девушка и, помолчав немного, робко спросила:

-- А эти... нигилисты?

-- И нигилисты исчезнут, -- ясно и просто ответил он.

-- Куда же вы их?

-- На Сахалин, моя голубка.

Люба слегка отклонилась от широкой груди Сергия Львовича.

-- Стало быть, они ужасные люди?

-- Ужасные, моя дорогая.

-- И их нельзя жалеть?

-- Нет, моя радость, они не стоят жалости.

Она глубоко вздохнула.

-- Скажи -- они не признают... Шекспира?

-- То есть, видишь ли, дитя мое, у них теперь система: они не только Шекспира -- все отрицают: собственность, брак, религию; но, с другой стороны, как будто и не отрицают.

-- Как же это? -- широко раскрывая глаза, спросила Люба.

-- О, они теперь далеко уже не так наивны! Прежде, друг мой, наглость их была так велика, что они сами во всеуслышание величали себя нигилистами, теперь не то, -- теперь их именуют "интеллигенцией" (слово это Карамышев произнес не без презрительности), как будто существует какая-либо интеллигенция помимо нас... {347}

-- Ну, как же ты говоришь -- на Сахалин, -- в недоумении сказала Люба, -- значит, всю эту интеллигенцию на Сахалин?

-- Значит, душа моя.

-- Но ведь это масса...

-- Это будет жертва, но жертва неизбежная. В Испании в одно прекрасное время выслали всех жидов.

-- И нельзя никого оставить? -- уже взволнованно и сквозь слезы допрашивала Люба.

-- Некоторые сами останутся -- те будут наши, -- ответил Сергий Львович и затем, с некоторым беспокойством, добавил: -- но ты напрасно волнуешься, дитя, они не стоят этого...

Люба стремительно вскочила со скамейки.

-- Нет, стоят, стоят!.. -- в чрезвычайном раздражении вскричала она. -- Я сама знаю... С Федей Лебедкиным я росла вместе, и я его знаю, и я люблю его... А он нигилист, он сам говорил мне, что он нигилист... И Шекспира он отрицает, и искусство, и Пушкина... Он еще в гимназии со всем этим разделался и говорил, что это хлам... и он хороший, я люблю его!..

-- Но, дитя мое... милая, дорогая... -- успокаивал Любу Карамышев: -- вот какая ты нервная, какая тревожная. Успокойся, голубка... Очень может быть, что господин Лебедкин и прекрасный молодой человек...

-- Он очень, очень... прекрасный!..

-- Но очень может быть, что он уже и не нигилист теперь... Где он? Кто он?

-- Он теперь в академии... он медик и он очень восхищается ана... томией... он уже скоро год как не писал мне... но я его очень... очень люблю! -- вся подергиваясь от сдерживаемых рыданий, отвечала Люба.

Сергий Львович снова хотел ее притянуть к себе, но она отстранилась от его объятий и, по самый подбородок завернувшись в плед, села в уголок скамьи. Мне было видно ее сосредоточенное личико, омраченное задумчивостью. Ее глазки печально смотрели из-под заботливо сдвинутых бровей.

А соловей в каком-то исступлении звенел и рассыпался серебристыми трелями, то легкими и веселыми как мотыльки, то заунывными и страстными... Люба слушала, и лицо ее мало-помалу прояснилось. Заботливые морщинки {348} на лбу сглаживались; губы принимали знакомое уже мне выражение: игривое и несколько насмешливое; глаза засветились... Наконец она глубоко, всею грудью, вздохнула и поднялась со скамейки. Карамышев последовал за нею. Несколько минут они шли молча.

-- Ты читал "Шаг за шагом?" -- неожиданно спросила Люба.

-- Нет... -- слегка, удивившись, ответил Карамышев.

-- А я читала.

И затем в молчании прошли несколько шагов.

-- И "Мещанское счастье" не читал? -- снова спросила она.

-- Я не читаю подобного рода книг, -- с достоинством ответил Сергий Львович.

-- А я читала... Я и "Трудное время" читала, -- добавила она, как бы подзадоривая Карамышева.

Карамышев пожал плечами.

-- И знаешь, я думаю, что ты не совсем прав, -- настаивала Люба.

-- Почему же ты так думаешь, моя дорогая?

-- Да уж так... Думаю.

И затем снова запела, пародируя Менелая из "Прекрасной Елены":

Все помещику, все помещику, все помещику...

и шаловливо делая па на кончиках своих ботинок.

Карамышев и смеялся и недоумевал.

Около балкона Люба внезапно остановилась и обратила лицо свое к Карамышеву.

-- А знаешь -- я, может быть, и не буду твоей женою! -- пресерьезно произнесла она.

Он отступил в недоумении.

-- Да. Очень может быть, -- продолжала она, и вдруг лицо ее явило вид неизъяснимого волнения, -- и даже вот что, -- заторопилась она, -- я возвращаю вам ваше слово, мсье... (Она сделала низкий реверанс и еще более побледнела, еще более заторопилась.) Я не могу быть вашей женою... Я не разделяю ваших убеждений... Я не считаю вас "честным человеком", мсье... Au revoir! 1 -- и быстро исчезла в дверь залы, мрачным пятном зиявшую посреди {349} стен, освещенных луною. Мне показалось, что она бросилась в пропасть...

Карамышев долго стоял как пораженный громом. Потом произнес какое-то проклятие (к удивлению моему, на французском языке) и быстрыми и неровными шагами заходил около дома.

-- Какая дичь! какая дичь! -- восклицал он, жестоко ломая руки. -- Дитя, ребенок... и заразилась, заразилась... -- и затем, в отчаянии схватив себя за голову, простонал: -- О, как я люблю ее!

Я закрыл окно и лег спать.

Наутро Карамышев был бледен более обыкновенного. Хотя улыбка и теперь не сходила с его губ, но она казалась уже явно насильственной. Говорил он мало и вообще являл вид несколько оскорбленного достоинства. Та надменность, которая иногда прорывалась в нем и при спокойном состоянии духа, теперь выражалась особенно ярко.

Люба сказалась больною и не вышла к завтраку. Когда об этом объявили, Сергий Львович слабо и неопределенно улыбнулся. После завтрака он уехал. Инна Юрьевна подозвала меня к окну посмотреть на этот отъезд. Четверик великолепнейших серых рысаков, толстейшее чудовище на козлах, шикарнейшая венская коляска -- все как нельзя более гармонировало с благородным обличием господина Карамышева. Небрежно натягивая светлую перчатку, сел он, почтительно поддержанный человеком в ливрее, небрежно откинулся к задку, небрежно и сквозь зубы произнес: "Пшол" и скрылся в облаках сияющей пыли. Инна Юрьевна сделала ему ручкой и, вся восхищенная, отошла от окна.

Не знаю почему, но дурного расположения духа в Карамышеве она не заметила. Впрочем, и вообще она не отличалась наблюдательностью.

После отъезда Карамышева Люба вышла. Лицо у ней было желтое и несколько сурово сосредоточенное. Глаза поражали тусклостью и были как-то неприязненно сухи. Одета она была, казалось, еще проще, чем вчера. Синее платье из какой-то плотной материи и без всякой отделки, -- совсем не по сезону, как, вероятно, и заметит моя взыскательная читательница, -- узенький и жесткий стоячий воротничок, прелестно, оттеняющий смуглую жел-{350}тизну шейки, свободно распущенные косы, -- вот и все. Но эта простота ужасно шла к ней. Она в ней казалась особенно крепкой, особенно смелой и непреклонной. На вопрос матери, чем заболела она, Люба ответила что-то неопределенное и, взяв какую-то работу, уселась около раскрытого окна. А Инна Юрьевна завела было обычную материю об искусстве, об Англии, но как-то необыкновенно быстро переменила фронт и незаметно перешла к сплетне. Она спросила, знаю ли я, отчего madame Карицкая разошлась с своим мужем, и на отрицательный ответ подробно рассказала мне, отчего она разошлась. Затем выступили на сцену балы помещика Китайцева, на которых, по мнению Инны Юрьевны, бывает всякий сброд и для тостов, вместо шампанского, подают донское. Потом коснулась дела Макаровых, которые так много и так безрассудно проживают, а между тем водят детей в ситцевых платьишках и стоптанных башмаках... Все это было утомительно и скучно. Я попытался завести разговор с Любой. Но она отвечала мне сухо и односложно. Я уж начал жалеть, что согласился остаться на сегодня... На мое счастье, пришел Марк Николаевич и пригласил меня пройтись по хозяйству.

Лишь только ступили мы на гумно, лишь только потянулись пред нами амбары да скотные дворы, сараи да конюшни, как повеяло на нас мерзостью запустения. Усадьба, теперь спрятанная в зелени сада, казалась иным царством. Там все блестело свежестью красок, новизною и порядком, здесь -- разрушалось, обваливалось и зарастало чертополохом. Гнилые плетни вместо стен, дыры вместо кровель, щели и развалины, -- все это отовсюду лезло в глаза, производя самое угнетающее впечатление. Я остановился в недоумении...