Смекни!
smekni.com

Записки Степняка (стр. 69 из 109)

-- Но уроки... -- слабо вставляла Инна Юрьевна, очевидно возмущенная до глубины души пламенными нападками Лебедкина на аристократию.

-- Для нее не существует уроков! -- кричал Лебедкин. -- Никогда и ничего не выносила она из них-с!.. Это будьте покойны, сударыня. (Да, он сказал "сударыня"...) При Карле Десятом она устроила "белый" террор... При Карле Втором английском и дураке Якове натворила мучеников... В Италии ограбила народ и продала его... В Польше погубила свободу... У нас, с каждым новым бунтом голытьбы, распространяла крепостное право... -- тут он перешел преимущественно к аристократии русской. -- А теперь о чем все они мечтают! -- воскликнул он, задорно надвигаясь на Инну Юрьевну, -- да об "сословии" мечтают-с... О старинном режиме думают... Да ре-{356}жим-то этот чают с вариациями-с!.. Ведь у них цел ультиматум-то тысяча семьсот тридцатого года... Ведь если республиканцы французские к принципам восемьдесят девятого года вожделеют, так наши-то князья да графы год семьсот тридцатый лелеют в сердцах своих, и даже который из них азбуке плохо научен, и тот смакует "совет верховный"... Знаем мы их достаточно-с!.. Все эти господа очень даже понятны нам-с... Идеальчики-то их известны до подлинности: похерить интеллигенцию да закрепостить ее латинянам, водворить благонравие да наводнить государство назидательными книжками "О добром помещике и признательных мужичках"... Смекаем-с, сударыня!.. (Инну Юрьевну коробило). Им ведь так бы хотелось: одна сторона -- нехай, дескать, лапоть первобытный, а другая -- карета с гербом на дверцах, -- низ и вершина, значит единение и совокупление, а все, что в середке-то, -- пусть к черту на кулички отправляется... Вот то-то заблагоденствовали бы... То-то праздник бы велий восчувствовали в сердцах своих... О, благодетели... -- И опять распространился в проклятиях.

Лебедкин был привлекателен. Коренастый и смелый, с смуглым выразительным лицом и с мрачным огнем в глазах -- он напоминал одну из тех восторженных фигур, которыми переполнена известная картина Густава Дорэ "La Marseillaise".1 Говорил он хорошо, хотя, может быть, и чересчур страстно, и во всяком случае совершенно не в том роде, в котором отличался Карамышев. Очевидно, когда говорил -- Лебедкин не думал о форме речи, она выливалась у него бурной и отчасти беспорядочной импровизацией. Инне Юрьевне ни страстность эта, ни это несколько вульгарное красноречие явно не нравились. Несмотря на бездну такта, имевшегося в ее распоряжении, она частенько-таки морщилась и с плохо скрываемою досадою от времени до времени перебивала Лебедкина и даже иногда пожимала плечами.

Зато Марк Николаевич был в полном восхищении... С каким-то судорожным наслаждением сосал он сигару свою и все смотрел в глаза Лебедкину, все поддакивал ему, очевидно ровно ничего не понимая из его речей. Люба же -- Люба была вся внимание. То грустное {357} выражение, которое так еще недавно я заметил на ее лице, теперь уступило место иному, если и не счастливому, то во всяком случае радостному. Казалось, то, что проповедовал Лебедкин, как нельзя более совпадало с собственными ее думами, и теперь она радуется, слушая, как думы эти -- смутные и почти инстинктивные, -- так хорошо, так неотразимо убедительно формулируются. Она не говорила ничего; она сидела молча, но все существо ее, как бы до последнего нерва, было проникнуто и сочувствием и уважением к Лебедкину... А он... О, он по-прежнему был сдержан с ней и вежлив, и даже почти игнорировал ее, -- хотя все, что говорил с таким жаром, говорил несомненно только для нее... Это прорывалось наружу до наивности ясно. И особенно желчные нападки на Ирину (в "Дыме") и струнка личного раздражения, заметно звучавшая в его страстных филиппиках против "аристократии", и какая-то странная мятежность духа при взгляде на Любу, -- все изобличало Лебедкина. А Люба ничего не замечала. Все уколы и уязвления Лебедкина не касались ее. С какою-то веселой сосредоточенностью она за одним следила -- за развитием лебедкинской мысли; одному жадно внимала -- тем фактам, которые Лебедкин так искусно, так выразительно группировал; одним упивалась -- теми выводами, которые вытекали из этих фактов... И вся озаренная какой-то детской улыбкою удовольствия, кивала своей грациозной головкой, когда эти выводы казались ей особенно удачными, особенно неотразимыми.

Но вскоре вмешалась в разговор и она...

Дело в том, что Инна Юрьевна, тщетно перебирая аргументы против Лебедкина, -- аргументы и потому еще не имевшие успеха, что Лебедкин не слыхал их, невежливо заглушая нежный голосок Инны Юрьевны своим громогласием, -- выбрала, наконец, удачный момент и воскликнула:

-- Вот вам аристократ: Сергий Львович Карамышев!.. Богач, камер-юнкер, дядя министр, а посмотрите на него: живет в деревне, строит больницы, основывает приюты, заводит школы!.. Ну-ка, укажите мне на ваших демократов... Что они выстроили? Что они основали? Где воздвигли школы и приюты?.. Отвечайте мне, молодой человек. {358}

При упоминовении Сергия Львовича с Лебедкиным сотворилось нечто странное. Злобно сощурив глаза и язвительно искривив губы свои, он, позабыв всякие приличия, вскочил со стула и комически расшаркался перед Инной Юрьевной.

-- О, что касается господина Карамышева, я умолкаю, сударыня! -- иронически воскликнул он. -- Я благоговею перед сим воплощением всяческих приличий... Я умолкаю... Я тем более умолкаю, что чувствую, чем движетесь вы, восхваляя господина Карамышева... Я уважаю родственные чувства, Инна Юрьевна!

И сел, тяжело переводя дыхание.

Но Инна Юрьевна на этот раз не осталась в долгу.

-- Да? -- протянула она, с пренебрежением окидывая взглядом Лебедкина, начиная с косматой головы его и кончая ногами в высоких сапогах. -- Вы слышали, конечно... Я очень счастлива, но не потому "восхваляю" Сергия Львовича... А вы правы: он очень приличен, и несомненно принадлежит к порядочному обществу... Но что делать! ему дали воспитание.... -- И она вздохнула сострадательно.

Лебедкин как нельзя более почувствовал жало... Весь бледный и с хрипотой в голосе, он уже было начал: "Конечно, я не имею чести принадлежать к приличным людям"... И творец знает, чем бы все это кончилось, как вдруг, к общему удивлению, пылко и горячо заступилась за него Люба.

-- Ах, maman, не говори о Карамышеве! -- начала она, нервно хмуря свои тонкие брови и выпрямляясь в своем кресле. -- Он очень образованный, очень богатый и даже, может быть, очень хороший человек, но уж совсем, совсем не общественный человек!.. Милая мама, -- он ведь страшный эгоист... Разве он что-нибудь ставит выше своего-то спокойствия? Ах, не умею я тебе это объяснить, но он большой, о, большой эгоист!.. И все они такие... И ты не сердись, мама... Федя действительно очень кричит, но ты прости ему -- он прав... Он ужасно, ужасно прав, мама... И знаешь, я сама всегда так думала... Ты сердишься?... Милая, милая мама, как мне жаль тебя!.. Но он прав, он прав....

И она в волнении подошла к матери и крепко, так крепко, что та вскрикнула, обняла ее. А с лицом {359} Лебедкина состоялось преображение. С первых слов Любы он выразил недоумение, потом улыбнулся широкой, радостной улыбкой и затем как-то внезапно утих и просветлел. Он даже подошел к Инне Юрьевне и с каким-то искреннейшим порывом попросил простить ему, "бесшабашному студенту", его "неприличное поведение". Инна Юрьевна с некоторой сухостью, но все-таки простила.

Кстати подоспел и обед. Надо отдать справедливость Лебедкину, -- аппетитом он обладал хорошим. И винегрету из дичи, и супу Ю la reine, 1 и шпинату с яйцами, и цыплятам Ю la tartare 2 -- всему сделал он подобающую честь. А уписывая все это, рассказал о том, чем кормят "их братию" в греческих кухмистерских да на чухонских хлебах в Петербурге... Люба почти не ела и либо с жалостью смотрела на Лебедкина, либо пододвигала ему вино, или салат, или иную принадлежность еды... По всей вероятности, ей представлялось, что он ужасно голоден. Лебедкин чувствовал это и был признателен. Относился он теперь к Любе если не с грустью некоторой, то все-таки просто и мягко. Да и вообще отбросил всякую язвительность. Теперь в нем и узнать было нельзя того растрепанного оратора, который так еще недавно и с таким яростным пафосом громил аристократию и даже чуть было не поругался с хозяйкой дома... Лев спрятал свои когти и смиренно надел намордник.

Когда подали десерт, разговор уже принял совершенно спокойный характер и был именно таков, каким ему и следовало быть с самого приезда Лебедкина. Мы спрашивали, а Лебедкин рассказывал. Он рассказал нам про свои занятия, про своих профессоров, из которых одного молодого терапевта боготворил, припомнил два-три анекдота тоже про одного профессора, сурового анатома, посвятил нас в таинства студенческих отношений к обществу и к инспекции, затем рассказал, как в прошлом году провел он вакации в Симбирске в одном "аристократическом" семействе (упомянул это уже без всякой злобы...) и почему не мог писать оттуда (это на вопрос Любы). На вопрос же Марка Николаевича, куда думает выйти доктором -- в полк ли или в земство, -- ответил с маленьким вздохом, {360} что и сам еще не знает, да и вообще иногда думает бросить академию и перейти в университет на юридический... Там привлекает его политическая экономия, философия права и особенно изучение бытовых форм, влиявших на это право... Теперь же все это приходится хватать урывками и часто без достаточной солидности. Затем добавил, что и эти знания, разумеется, нужны ему не сами по себе, а как средство, как возможность проникнуть в суть социальных отношений и угадать, наконец, где истинный путь к спасению народа... Люба при этом долго и внимательно посмотрела на него, но сказать ничего не сказала. Марк же Николаевич глубокомысленно произнес: "А-а?.." и важно нахмурил брови.