Смекни!
smekni.com

Шагреневая кожа 2 (стр. 30 из 56)

какие-то необыкновенные сладостные его переливы хватали за сердце.

Музыкантши почти всегда влюблены. Женщина, которая так пела, должна была

уметь и любить. От красоты этого голоса одною тайною больше становилось в

женщине, и без того таинственной. Я видел ее, как вижу сейчас тебя;

казалось, она прислушивается к звукам собственного голоса с каким-то

особенным сладострастным чувством: она как бы ощущала радость любви.

Заканчивая главную тему этого рондо, она подошла к камину, но, когда она

умолкла, в лице ее произошла перемена, черты исказились, и весь ее облик

выражал теперь утомление. Она сняла маску актрисы -- она сыграла свою роль.

Однако своеобразная прелесть была даже в этом подобии увядания,

отпечатлевшемся на ее красоте -- то ли от усталости актрисы, то ли от

утомительного напряжения за весь этот вечер.

"Сейчас она настоящая! " -- подумал я.

Точно желая согреться, она поставила ногу на бронзовую каминную

решетку, сняла перчатки, отстегнула браслеты и через голову сняла золотую

цепочку, на которой был подвешен флакончик для духов, украшенный

драгоценными камнями. Неизъяснимое наслаждение испытывал я, следя за ее

движениями, очаровательными, как у кошек, когда они умываются на солнце. Она

посмотрела на себя в зеркало и сказала вслух недовольным тоном:

-- Сегодня я была нехороша... Цвет лица у меня блекнет с ужасающей

быстротой... Пожалуй, нужно раньше ложиться, отказаться от рассеянного

образа жизни... Но что же это Жюстина? Смеется она надо мной?

Она позвонила еще раз; вбежала горничная. Где она помещалась -- не

знаю. Она спустилась по потайной лестнице. Я с любопытством смотрел на нее.

Мое поэтическое воображение во многом подозревало эту высокую и статную

смуглую служанку, обычно не показывавшуюся при гостях.

-- Изволили звонить?

-- Два раза! -- отвечала Феодора. -- Ты что, плохо слышать стала?

-- Я приготовляла для вас миндальное молоко. Жюстина опустилась на

колени, расшнуровала своей госпоже высокие и открытые, как котурны,

башмачки, сняла их, а в это время графиня, раскинувшись в мягком кресле у

камина, зевала, запустив руки в свои волосы. Все ее движения были вполне

естественны, ничто не выдавало предполагаемых мною тайных страданий и

страстей.

-- Жорж влюблен, -- сказала она, -- я его рассчитаю. Он опять задернул

сегодня занавески. О чем он думает?

При этом замечании вся кровь во мне остановилась, но разговор о

занавесках прекратился.

-- Жизнь так пуста! -- продолжала графиня. -- Ах, да осторожнее, не

оцарапай меня, как вчера! Вот посмотри, -- сказала она, показывая свое

атласное колено, -- еще остался след от твоих когтей.

Она сунула голые ноги в бархатные туфли на лебяжьем пуху и стала

расстегивать платье, а Жюстина взяла гребень, чтобы причесать ее.

-- Вам нужно, сударыня, выйти замуж, и деток бы...

-- Дети! Только этого не хватало! -- воскликнула она. -- Муж! Где тот

мужчина, за кого я могла бы... Что, хорошо я была сегодня причесана?

-- Не очень.

-- Дура!

-- Взбитая прическа вам совсем не к лицу, -- продолжала Жюстина, -- вам

больше идут гладкие крупные локоны.

-- Правда?

-- Ну, конечно, сударыня, взбитая прическа к лицу только блондинкам.

-- Выйти замуж? Нет, нет. Брак -- это не для меня. Что за ужасная сцена

для влюбленного! Одинокая женщина, без родных, без друзей, атеистка в любви,

не верящая ни в какое чувство, -- как ни слаба в ней свойственная всякому

человеческому существу потребность в сердечном излиянии -- вынуждена

отводить душу в болтовне с горничной, произносить общие фразы или же

говорить о пустяках!.. Мне стало жаль ее. Жюстина расшнуровала госпожу. Я с

любопытством оглядел ее, когда с нее спал последний покров. Девственная ее

грудь ослепила меня; сквозь сорочку бело-розовое ее тело сверкало при

свечах, как серебряная статуя под газовым чехлом. Нет, в ней не было

недостатков, из-за которых она могла бы страшиться нескромных взоров

любовника. Увы, прекрасное тело всегда восторжествует над самыми

воинственными намерениями. Госпожа села у огня, молчаливая, задумчивая, а

служанка в это время зажигала свечу в алебастровом светильнике, подвешенном

над кроватью. Жюстина сходила за грелкой, приготовила постель, помогла

госпоже лечь; потребовалось еще довольно много времени на мелкие услуги,

свидетельствовавшие о глубоком почтении Феодоры к своей особе, затем

служанка ушла. Графиня переворачивалась с боку на бок; она была взволнована,

она вздыхала: с губ у нее срывался неясный, но доступный для слуха звук,

изобличавший нетерпение; она протянула руку к столику, взяла склянку,

накапала в молоко какой-то темной жидкости и выпила; наконец, несколько раз

тяжело вздохнув, она воскликнула:

-- Боже мой!

Эти слова, а главное, то выражение, какое Феодора придала им, разбили

мое сердце. Понемногу она перестала шевелиться. Вдруг мне стало страшно; но

вскоре до меня донеслось ровное и сильное дыхание спящего человека; я слегка

раздвинул шуршащий шелк занавесей, вышел из своей засады, приблизился к

кровати и с каким-то неописуемым чувством стал смотреть на графиню. В эту

минуту она была обворожительна. Она закинула руку за голову, как дитя; ее

спокойное красивое лицо в рамке кружев было столь обольстительно, что я

воспламенился. Я не рассчитал своих сил, я не подумал, какая ждет меня

казнь: быть так близко и так далеко от нее! Я вынужден был претерпевать все

пытки, которые я сам себе уготовил! Боже мой -- этот единственный обрывок

неведомой мысли, за который я только и мог ухватиться в своих догадках,

сразу изменил мое представление о Феодоре. Ее восклицание, то ли ничего не

значащее, то ли глубокое, то ли случайное, то ли знаменательное, могло

выражать и счастье, и горе, и телесную боль, и озабоченность. Было то

проклятие или молитва, дума о прошлом или о будущем, скорбь или опасение?

Целая жизнь была в этих словах, жизнь в нищете или же в роскоши; в них могло

таиться даже преступление! Вновь вставала загадка, скрытая в этом прекрасном

подобии женщины: Феодору можно было объяснить столькими способами, что она

становилась необъяснимой. Изменчивость вылетавшего из ее уст дыхания, то

слабого, то явственно различимого, то тяжелого, то легкого, была своего рода

речью, которой я придавал мысли и чувства. Я приобщался к ее сонным грезам,

я надеялся, что, проникнув в ее сны, буду посвящен в ее тайны, я колебался

между множеством разнообразных решений, между множеством выводов. Созерцая

это прекрасное лицо, спокойное и чистое, я не мог допустить, чтобы у этой

женщины не было сердца. Я решил сделать еще одну попытку. Рассказать ей о

своей жизни, о своей любви, своих жертвах -- и мне, быть может, удастся

пробудить в ней жалость, вызвать слезы, -- у нее, никогда прежде не

плакавшей! Все свои надежды я возлагал на этот последний опыт, как вдруг

уличный шум возвестил мне о наступлении дня. На одну секунду я представил

себе, что Феодора просыпается в моих объятиях. Я мог тихонько подкрасться,

лечь рядом и прижать ее к себе. Эта мысль стала жестоко терзать меня, и,

чтобы от нее отделаться, я выбежал в гостиную, не принимая никаких мер

предосторожности; по счастью, я увидел потайную дверь, которая вела на узкую

лестницу. Как я предполагал, ключ оказался а замочной скважине; я рванул

дверь, смело спустился во двор и, не обращая внимания, видит ли кто-нибудь

меня, в три прыжка очутился на улице.

Через два дня один автор должен был читать у графини свою комедию; я

пошел туда с намерением пересидеть всех и обратиться к ней с довольно

оригинальной просьбой -- уделить мне следующий вечер, посвятить мне его

целиком, закрыв двери для всех. Когда же я остался с нею вдвоем, у меня не

хватило мужества. Каждый стук маятника пугал меня. Было без четверти

двенадцать.

"Если я с нею не заговорю, -- подумал я, -- мне остается только разбить

себе череп об угол камина".

Я дал себе сроку три минуты; три минуты прошли, черепа о мрамор я себе

не разбил, мое сердце отяжелело, как губка в воде.

-- Вы нынче чрезвычайно любезны, -- сказала она.

-- Ах, если бы вы могли понять меня! -- воскликнул я.

-- Что с вами? -- продолжала она. -- Вы бледнеете.

-- Я боюсь просить вас об одной милости. Она жестом ободрила меня, и я

попросил ее о свидании.

-- Охотно, -- сказала она. -- Но почему бы вам не высказаться сейчас?

-- Чтобы не вводить вас в заблуждение, я считаю своим долгом пояснить,

какую великую любезность вы мне оказываете: я желаю провести этот вечер

подле вас, как если бы мы были братом и сестрой. Не бойтесь, ваши антипатии

мне известны; вы хорошо меня знаете и можете быть уверены, что ничего для

вас неприятного я добиваться не буду; к тому же люди дерзкие к подобным

способам не прибегают. Вы мне доказали свою дружбу, вы добры,

снисходительны. Так знайте же, что завтра я с вами прощусь... Не берите

назад своего слова! -- вскричал я, видя, что она собирается заговорить, и

поспешно покинул ее.

В мае этого года, около восьми часов вечера, я сидел вдвоем с Феодорой

в ее готическом будуаре. Я ничего не боялся, я верил, что буду счастлив. Моя

возлюбленная будет принадлежать мне, иначе я найду себе приют в объятиях

смерти. Я проклял трусливую свою любовь. Осознав свою слабость, человек

черпает в этом силу. Графиня в голубом кашемировом платье полулежала на

диване; опущенные ноги ее покоились на подушке. Восточный тюрбан, этот

головной убор, которым художники наделяют древних евреев, сообщал ей особую

привлекательность необычности. Лицо ее дышало тем переменчивым очарованием,

которое доказывало, что в каждое мгновение нашей жизни мы -- новые существа,

неповторимые, без всякого сходства с нашим "я" в будущем и с нашим "я" в