Смекни!
smekni.com

Шагреневая кожа 2 (стр. 53 из 56)

поднялся с постели и появился на пороге.

-- Старый негодяй! -- крикнул он на Ионафана. -- Ты что же, хочешь быть

моим палачом?

Крестьянка подумала, что это привидение, и убежала.

-- Не смей больше никогда справляться о моем здоровье, -- продолжал

Рафаэль.

-- Слушаюсь, господин маркиз, -- отвечал старый слуга, отирая слезы.

-- И впредь ты прекрасно сделаешь, если не будешь сюда являться без

моего приказа.

Ионафан пошел было к дверям, но, прежде чем уйти, бросил на маркиза

взгляд, исполненный преданности и сострадания, в котором Рафаэль прочел себе

смертный приговор. Теперь он ясно видел истинное положение вещей, и

присутствие духа покинуло его; он сел на пороге, скрестил руки на груди и

опустил голову. Перепуганный Ионафан приблизился к своему господину:

-- Сударь...

-- Прочь! Прочь! -- крикнул больной.

На следующее утро Рафаэль, взобравшись на скалу, уселся в поросшей мхом

расщелине, откуда была видна тропинка, ведущая от курортного поселка к его

жилищу. Внизу он заметил Ионафана, снова беседовавшего с овернкой. Его

проницательность, достигшая необычайной силы, коварно подсказала, ему, что

означало покачивание головой, жесты безнадежности, весь простодушно-зловещий

вид этой женщины, и в тишине ветер донес до него роковые слова. Охваченный

ужасом, он укрылся на самых высоких вершинах и пробыл там до вечера, не в

силах отогнать мрачные думы, к несчастью для него навеянные ему тем жестоким

состраданием, предметом которого он был. Вдруг овернка сама выросла перед

ним, как тень в вечернем мраке; поэтическая игра воображения превратила для

него ее черное платье с белыми полосками в нечто похожее на иссохшие ребра

призрака.

-- Уже роса выпала, сударь вы мой, -- сказала она. -- Коли останетесь,

-- беды наживете. Пора домой. Вредно дышать сыростью, да и не ели вы ничего

с самого утра.

-- Проклятье! -- крикнул он. -- Оставьте меня в покое, старая колдунья,

иначе я отсюда уеду! Довольно того, что вы каждое утро роете мне могилу, --

хоть бы уж по вечерам-то не копали...

-- Могилу, сударь? Рыть вам могилу!.. Где же это она, ваша могила? Да я

вам от души желаю, чтобы вы прожили столько, сколько наш дедушка, а вовсе не

могилы! Могила! В могилу-то нам никогда не поздно...

-- Довольно! -- сказал Рафаэль.

-- Опирайтесь на мою руку, сударь!

-- Нет!

Жалость -- чувство, которое всего труднее выносить от других людей,

особенно если действительно подаешь повод к жалости. Их ненависть --

укрепляющее средство, она придает смысл твоей жизни, она вдохновляет на

месть, но сострадание к нам убивает нас, оно еще увеличивает нашу слабость.

Это -- вкрадчивое зло, это -- презрение под видом нежности или же

оскорбительная нежность. Рафаэль видел к себе у столетнего старика

сострадание торжествующее, у ребенка -- любопытствующее, у женщины --

назойливое, у ее мужа -- корыстное, но в какой бы форме ни обнаруживалось

это чувство, оно всегда возвещало смерть. Поэт из всего создает поэтическое

произведение, мрачное или же веселое, в зависимости от того, какой образ

поразил его, восторженная его душа отбрасывает полутона и всегда избирает

яркие, резко выделяющиеся краски. Сострадание окружающих создало в сердце

Рафаэля ужасную поэму скорби и печали. Пожелав приблизиться к природе, он,

вероятно, и не подумал о том, сколь откровенны естественные чувства. Когда

он сидел где-нибудь под деревом, как ему казалось -- в полном одиночестве, и

его бил неотвязный кашель, после которого он всегда чувствовал себя

разбитым, он вдруг замечал блестящие, живые глаза мальчика, по-дикарски

прятавшегося в траве и следившего за ним с тем детским любопытством, в

котором сочетается и удовольствие, и насмешка, и какой-то особый интерес,

острый, а вместе с тем бесчувственный. Грозные слова монахов-траппистов

"Брат, нужно умереть", казалось, были написаны в глазах крестьян, с которыми

жил Рафаэль; он не знал, чего больше боялся -- наивных ли слов их, или

молчания; все в них стесняло его. Однажды утром он увидел, что какие-то двое

в черном бродят вокруг него, выслеживают, поглядывают на него украдкой;

затем, прикидываясь, что пришли сюда прогуляться, они обратились к нему с

банальными вопросами, и он кратко на них ответил. Он понял, что это врач и

священник с курорта, которых подослал, по всей вероятности, Ионафан или

позвали хозяева, а может быть, просто привлек запах близкой смерти. Он уже

представил себе собственные свои похороны, слышал пение священников, мог

сосчитать свечи, -- и тогда красоты роскошной природы, на лоне которой, как

ему казалось, он вновь обрел жизнь, виделись ему только сквозь траурный

флер. Все, некогда сулившее ему долгую жизнь, теперь пророчило скорый конец.

На другой день, вдоволь наслушавшись скорбных и сочувственно-жалостливых

пожеланий, какими его провожали хозяева, он уехал в Париж.

Проспав в пути всю ночь, он проснулся, когда проезжали по одной из

самых веселых долин Бурбонне и мимо него, точно смутные образы сна,

стремительно проносились поселки и живописные виды. Природа с жестокой

игривостью выставляла себя перед ним напоказ. То речка Алье развертывала в

прекрасной дали блестящую текучую свою ленту; то деревушки, робко

притаившиеся в ущельях средь бурых скал, показывали шпили своих колоколен;

то, после однообразных виноградников, в ложбине внезапно вырастали мельницы,

мелькали там и сям красивые замки, лепившаяся по горному склону деревня,

дорога, обсаженная величественными тополями; наконец, необозримая,

искрящаяся алмазами водная гладь Луары засверкала среди золотистых песков.

Соблазнов -- без конца! Природа, возбужденная, живая, как ребенок, еле

сдерживая страсть и соки июня, роковым образом привлекала к себе угасающие

взоры больного. Он закрыл окна кареты и опять заснул. К вечеру, когда Кон

остался уже позади, его разбудила веселая музыка, и перед ним развернулась

картина деревенского праздника. Почтовая станция находилась возле самой

площади. Пока перепрягали лошадей, он смотрел на веселые сельские танцы, на

девушек, убранных цветами, хорошеньких и задорных, на оживленных юношей, на

раскрасневшихся, подгулявших стариков. Ребятишки резвились, старухи,

посмеиваясь, вели между собой беседу. Вокруг стоял веселый шум, радость

словно приукрасила и платья и расставленные столы. У площади и церкви был

праздничный вид; казалось, что крыши, окна, двери тоже принарядились. Как

всем умирающим, Рафаэлю был ненавистен малейший шум, он не мог подавить в

себе мрачное чувство, ему захотелось, чтобы скрипки умолкли, захотелось

остановить движение, заглушить крики, разогнать этот наглый праздник. С

сокрушенным сердцем он сел в экипаж. Когда же он снова взглянул на площадь,

то увидел, что веселье словно кто-то спугнул, что крестьянки разбегаются,

скамьи опустели. На подмостках для оркестра один только слепой музыкант

продолжал играть на кларнете визгливую плясовую. В этой музыке без танцоров,

в этом стоящем под липой одиноком старике с уродливым профилем, со

всклокоченными волосами, одетом в рубище, было как бы фантастически

олицетворено пожелание Рафаэля. Лил потоками дождь, настоящий июньский

дождь, который внезапно низвергается на землю из насыщенных электричеством

туч и так же неожиданно перестает. Это было настолько естественно, что

Рафаэль, поглядев, как вихрь несет по небу белесоватые тучи, и не подумал

взглянуть на шагреневую кожу. Он пересел в угол кареты, и вскоре она снова

покатила по дороге.

На другой день он был уже у себя дома, в своей комнате, возле камина.

Он велел натопить пожарче, его знобило. Ионафан принес письма. Все они были

от Полины. Он не спеша вскрыл и развернув первое, точно это была

обыкновенная повестка сборщика налогов. Он прочитал начало:

"Уехал! Но ведь это бегство, Рафаэль. Как же так?

Никто не может мне сказать, где ты. И если я не знаю, то кто же тогда

знает? "

Не пожелав читать дальше, он холодно взял письма и, бросив их в камин,

тусклым, безжизненным взглядом стал смотреть, как огонь пробегает по

надушенной бумаге, как он скручивает ее, как она отвердевает, изгибается и

рассыпается на куски.

На пепле свернулись полуобгоревшие клочки, и на них еще можно было

разобрать то начало фразы, то отдельные слова, то какую-нибудь мысль, конец

которой был уничтожен огнем, и Рафаэль машинально увлекся этим чтением.

"Рафаэль... сидела у твоей двери... ждала... Каприз... подчиняюсь...

Соперницы... я -- нет!.. твоя Полина любит... Полины, значит, больше нет?..

Если бы ты хотел меня бросить, ты бы не исчез так... Вечная любовь...

Умереть... "

От этих слов в нем заговорила совесть -- он схватил щипцы и спас от

огня последний обрывок письма.

"... Я роптала, -- писала Полина, -- но я не жаловалась, Рафаэль!

Разлучаясь со мной, ты, без сомнения, хотел уберечь меня от какого-то горя.

Когда-нибудь ты, может быть, убьешь меня, но ты слишком добр, чтобы меня

мучить. Больше никогда так не уезжай. Помни: я не боюсь никаких мучений, но

только возле тебя. Горе, которое я терпела бы из-за тебя, уже не было бы

горем, -- в сердце у меня гораздо больше любви, чем это я тебе показывала. Я

могу все вынести, только бы не плакать вдали от тебя, только бы знать, что

ты... "

Рафаэль положил на камин полуобгоревшие обрывки письма, но затем снова

кинул их в огонь. Этот листок был слишком живым образом его любви и роковой

его участи.

-- Сходи за господином Бьяншоном, -- сказал он Ионафану.

Орас застал Рафаэля в постели.

-- Друг мой, можешь ли ты составить для меня питье с небольшой дозой

опия, чтобы я все время находился в сонном состоянии и чтобы можно было

постоянно употреблять это снадобье, не причиняя себе вреда?