Смекни!
smekni.com

Гроза двенадцатого года (стр. 15 из 123)

В это время подскочила к ним Соня Вейкард, такая веселая, оживленная.

- Ну, Сашу Пушкина совсем арестовали, - щебетала она. Его няня рассердилась на него и насильно увела.

- Да что он, обидел кого-нибудь? - спросил Сперанский.

- Да, он всех обидел.

Сперанский невольно засмеялся при этом наивном ответе девочки.

- О, это на него похоже... Так всех обидел?

- Всех... А его обидел Саша Грибоедов.

- Так они Лизуту обидел?

- И Лизуту.

- Как же? чем?

Девочка за-мялась и поглядела на Лизу. Обе вспыхнули.

- Ну, чем же? а? Говори, моя козочка.

- Стихами обидел, - решилась наконец сказать Соня.

- Какими стихами?

- Об Лизе.

- Вот как! стихами о моей Лизе? Что ж это за стихи?

Девочка опять замялась. Ее выручила сама Лиза, которая наконец решилась все сказать.

- Он говорит, папа, что ты любимец царский, а у меня облик семинарский.

По лицу Сперанского пробежала тень. Он понял, что устами мальчика, устами резвого ребенка говорит весь Петербург, его завистливая, ничему не учившаяся, ничего, кроме французского языка, не знающая и ни на что, кроме интриг, неспособная аристократия. Он вновь убеждался, что против него ведется тайная война, роются подкопы под каждый его смелый шаг, чернится каждое его лучшее дело... В нем заговорила гордость борца, чувствующего свою мощь среди пигмеев и бездарностей...

- Что ж, милая, в этом нет для меня и для тебя ничего обидного, что я был семинаристом... Я горжусь своим семинарским происхождением...

- А Ломоносов, великий Ломоносов был крестьянин, простой рыбак, - прибавил очнувшийся Державин. - А твой папа советник и любимец государя -императора... Сам Пушкин, может быть, так и умрет каким-нибудь прапорщиком или корнетом, а то и копиистом безграмотным, а Лиза Сперанская, Бог даст, по милости великодушного монарха, скоро будет графиней Сперанской, а то и княжной... И это не за горами... И Лизу будет знать вся Россия, а Пушкина - никто.

- Я, дедушка, - заторопилась Соня, подбегая к Державину, - еще хуже обидела Пушкина.

- Чем же, моя птичка?

- Да я ему, дедушка, сказала, что у него папа был негр...

- Ай да молодец, девочка! люблю за находчивость... А ты б сказала ему, что его предок был куплен за бутылку рома.

Девочки так и покатились со смеху при этих словах.

- Ай-ай! за бутылку рома... Как смешно!

- А ром идет на пудинг, - пояснила Лиза.

- Только вы, дети, не попрекайте его происхождением, это нехорошо, - серьезно сказал Сперанский.

- А! наш славный историограф... Николай Михайлович Карамзин... отшельник, - быстро заговорил Державин.

- Где он? - спросил Сперанский.

- Вон идет с кем-то... не разберу.

- Да, с тех пор, как он "постригся в историки", его нигде не видать... Точно схиму принял архивную.

Карамзин заметил Державина и Сперанского, повернул к ним, издали приветливо кланяясь.

9

Хотя Карамзину в это. время было с небольшим сорок лет, но он казался много старше своего возраста. Усиленные литературные занятия в течение более двадцати лет, беспокойное, утомительное и трудное дело по изданию "Вестника Европы", в то время, когда журнальное дело у нас было еще так мало налажено и когда, кроме литературного, исключительно художественного и ученого элемента, Карамзину приходилось вводить в. литературу элемент политический; наконец, лихорадочная работа над "Историей российского государства", работа, поглотавшая всего его, все силы его духа, мысли и фантазии, работа трижды египетская, когда не существовало еще никаких изданий старинных памятников, которых после смерти Карамзина изданы по наше время и правительственными, и частными усилиями.буквально целые горы, и когда.эти горы приходилось раскапывать в архивах, в пыли веков и среди могильной затхлости, и из целых гор выкапывать две-три исторических жемчужины - факта, когда не существовало ни описей библиотек, ни каталогов и когда, чтобы добыть и проверить = то или другое историческое свидетельство, нужно было буквально открывать новый мир архивный и хлепнутЬг-и задыхаться в архивных -склепах, все это не могло не отразиться на всем его существе, не могло не лечь преждевременными складками и тонкими, но неизгладимыми морщинками на его молодом, открытом и ясном лице, не могло не унести в архивный мрак и часть огня его глаз, и некоторую долю его живости, веселости, общительности. Чаще и чаще воображение автора "Писем русского путешественника" и "Бедной Лизы" отрешалось от действительности, от живой жизни, от светлого солнца, от живой зелени, от живых людей и уходило в могильную тишину исторического прошлого, к мертвым бумагам, к мертвым, давно забытым интересам, к мертвым, истлевшим, всеми забытым людям с их, как и они сами, истлевшими интересами, желаниями, горями и радостями. Вместо Наполеона в его душу стучался какой-нибудь неразгаданный "Якун слепой", вместо "Бедной Лизы" - гордая Рогнеда или истлевший череп с неистлевшею золотою косою Верхуславы, вместо Державина пел его слуху "Бонн вещий"... В концертах, на музыке он слышал, как чьи-то мертвые, костлявые персты из-за могилы на "живых струнах рокотаху"... В блестящих кавалергардах он видел "курян, конец копия вскормленных"... Устали глаза, устала память, устало воображение, а впереди еще так много работы - целые пирамиды бумаги, архивных дел, свитков... Можно высохнуть от этого, зачерстветь, душу превратить в пергамент...

- Вы совсем отреклись от мира, почтеннейший Николай Михайлович, с тех пор как "постриглись в историки", и вас нигде не видать, - сказал Сперанский после первых приветствий, когда пришедшие уже уселись на скамейку.

Карамзин улыбнулся, но ничего не отвечал.

- Да что от мира, ваше превосходительство! Наш почтенный историограф скоро, сдается мне, и от пищи совсем откажется, - весело сказал его спутник. - Сегодня, в этакую-то дивную погоду, я нашел его в академическом архиве, где, кроме него и архивного кота, ни души не было... Да он, кажется, только с котом и может теперь объясняться, совсем разучился говорить с людьми... Прихожу сегодня я в этот склеп могильный, в архив, и вижу - Николай Михайлович ползает по полу и распускает какой-то ужасный свиток, на котором написаны разные неизобразимые каракули, и вижу - человек совсем помешался: глаза горят от восторга, а сам-то что-то бормочет..." А на другом конце сидит маститый академик Васька, кот архивный, и тоже лицо его сияет восторгом: он тоже, кажется, сделал ученое открытие в подполье - целую семью молодых мышат...

Все рассмеялись, не исключая старика Державина и девочек. Соня даже в ладоши захлопала.

- Ах, Лиза, молодые мышата!

Этот веселый собеседник был Тургенев, Александр Иванович <Тургенев Александр Иванович (1785-1846) - служил в министерстве юстиции, принимал участие в комиссии по составлению законов. Сопровождал Александра I за границу. Помощник статс-секретаря в Государственном совете.>, еще довольно молодой человек, но уже выдвигавшийся из толпы петербургской знати благодаря своим блестящим способностям и познаниям. Обращение его было мягкое, разговор легкий и игривый, а изящные манеры и костюм изобличали, что он не был скучен и в обществе хорошеньких женщин, и как находчив был по службе, в деле, в ученом разговоре, так не менее находчив и в салонной болтовне.

- А! говорю, здравствуйте, Николай Михайлович! Здравствуйте, Василий Васильевич!

- Кто ж этот Василий Васильевич? - спросил Державин.

- Да Миофагов, выше высокопревосходительство.

- Какой Миофагов? Я не знаю такого.

- Да новейший подпольный историограф и академик, архивный кот Василий Васильевич Миофагов... Под этой фамилией: ему ж суточные рационы отпускают по службе в академическом архиве.

Девочкам это очень понравилось.

- Слышишь, Лиза, в академии есть академик Васька-кот... Назовем и мет своего Ваську академиком Миофа-говым.

- Нет, Соня, нашему Васе надо дать другую фамилию. Ведь наш Вася еще не академик...

- Так будет, он умный.

- Как же вам удалось вытащить из архива добрейшего Николая Михайловича? - спросил Сперанский.

- Да совершенно неожиданно... Знаете, говорю, какое тяжелое впечатление произвело на всех известие о поражении наших войск под Фридландом? А он мне на это: "Да, это, - говорит, - печально, только меня, признаюсь, больше печалит, что нет другого списка "Слова о полку Игореве".

- Ну, уж вы сочиняете, " - кротко возразил Карамзин: - д совсем не так выразился...

- Помилуйте! А не вы ли, когда я заговорил о свидании государя с Наполеоном в Тильзите, не вы ли сказали: "Меня, - говорит, - теперь больше занимает свидание Святослава с Цимисхием..." А?

Опять все засмеялись.

- Видите? Совсем от миру отведенным человеком стал... Вижу, что чем-то он доволен, весело гладит Ваську, и говорю: чему это вы радуетесь? что открыли в этой могиле? "Якуна слепого" какого-то, говорит, нашел, да еще и с "златотканной лудой", и не понимаю, что это за "златотканная луда", да и того не могу, говорит, понять, как это "слепой Якун" мог предводительствовать войском... А я и говорю: "Пойдемте, - говорю, - к адмиралу Шишкову, он насчет этого старья собаку съел... Может он, - говорю, - сам жил при "Якуне" и видывал его... ну, и вытащил из архива.

- В самом деле, - серьезно сказал Карамзин, ни к кому не обращаясь, - меня смущает это место летописей наших: как "слепой Якун" мог пачальствовать войском, а главное - лично участвовать в бнтве?

- А как же у чешских таборитов был предводителем слепой Жижка <Жижка Ян (1360-1424) - вождь чешских повстан-цев-таборитов, участник битвы при Грюнвальде.>? - возразил Держазип. - Он тоже лично участвовал в битвах.

- Так-то так, да все это меня пе успокаивает, - спокойно говорил Карамзин,

- Может быть, впоследствии историки и откроют, что Якун был не слепой, - заметил Сперанский.

- Да, может быть.

- Область знания бесконечна... Бесконечно пространство и время, это так... но и пытливость духа человечо-ского также бесконечна... Теперь вы в недоумении от "слепоты Якуна", а может быть, лет через пятьдесят найдут наши дети и внуки, что он был вовсе не слепой, - найдут, быть может, и то, кто такие были эти варяги... Вон теперь мы долго ждали сведений о свидании государя с Наполеоном, а через пятьдесят лет, через сто, может быть, за тысячи верст можно будет слушать, что говорят отсутствующие... Могущество мысли человеческой безгранично, - задумчиво говорил Сперанский, гладя головку Лизы, которая стояла тихо, прижавшись к его коленям.