Смекни!
smekni.com

Гроза двенадцатого года (стр. 61 из 123)

Как бы то ни было, но случилось то, что, сообразно ходу всех дел человеческих, предшествовавших "двенадцатому году", должно было случиться неизбежно.

"Россия увлечена роком. Идем вперед, перейдем Неман и внесем войну в самые владения противника".

Таковы были слова приказа, которым Наполеон повелевал своим войскам вступить в русские пределы.

"Россия увлечена роком". Наполеон был прав, говоря эти слова. Но он не подозревал, что этот рок увлекал его самого с большею страстностью, чем то можно было сказать о России.

В то самое время, когда Наполеоном отдан был войскам этот роковой приказ, из Петербурга, ночью с 17 на 18 марта, в московскую заставу выезжала почтовая тройка. Небольшой возок на зимних полозьях с отводами и с кожаным, еще не заиндевевшим от мороза кузовом был задернут до половины таким же кожаным с ремнями фартуком. У опущенного шлагбаума возок должен был остановиться, потому что полицейский порядок требовал прописки проезжающих. К возку, закутанный в овчинный тулуп и шаркая по земле массивными кеньгами, подошел часовой.

- Кто едет? - сделал он свой обычный оклик и, упидав из-за отдернувшегося фартука голову с признаками офицерского звания, преподнес варежку к лицу, показывая тем, что он делает честь проезжающим офицерам.

- Надворный советник Шипулинский, - отвечал один из проезжающих, которых в возке было двое.

В это время из караулки, в которой светился огонек, вышел кто-то с фонарем и подошел к возку. Свет из фонаря упал на лица проезжающих, которые невольно стали моргать и щуриться. Когда заставный смотритель - это он вышел с фонарем - увидел освещенное лицо одного из проезжающих, того, который сидел глубже, спрятав в меховой воротник до половины свои худые, мертвенно-бледные щеки, то невольно отшатнулся назад и едва не уронил фонарь. Ему показалось, что он где-то видел это бледное лицо с ласковыми, как будто прозрачными глазами, и видел не в такой простой обстановке. Ему стало как-то боязно, неловко.

- Позвольте подорожную, - робко заговорил он, опуская фонарь и невольно прикладывая руку к козырьку.

Тот, кто назвал себя надворным советником Шипу-линским, быстро достал из висевшей у него через плечо сумки бумагу, развернул ее и, поднеся к свету фонаря, молча ткнул пальцем на верхний правый угол бумаги.

- Видите, - лаконически пояснил он.

- По высочай... - начал было смотритель и еще более оробел. - Слушаю-с, - заторопился он, отступая от возка. - Подвысь! подвысь!

Зазвенела шлагбаумная цепь, взвизгнул, повертываясь на петлях и поднимаясь одним концом, длинный, окрашенный белыми, черными и красными полосами заставный брус и остановился в воздухе в виде огромного указательного пальца, обращенного к небу. Ямщик, который тем временем успел отвязать колокольчик, похлопывая рукавицами и позевывая, взлез на козлы, перекрестился, тряхнул вожжами и проговорил свое обычное: "Но! с Богом!" Возок тронулся.

"А ведь это сам Сперанский... он, ей-Богу, он", - бормотал смотритель, с изумлением глядя на удаляющийся возок, которого темный кузов казался издали двигающейся копною. "Я его тотчас узнал... Да и как его не узнать! кто раз его видел, тот никогда не забудет... В последний раз я его видел, как он проезжал здесь в монастырь в одной коляске с государем... Вот судьба-то человеку - попович, а куда залетел!.. А я еще помню, как он в Невском, в стихаре, проповедь говорил... Уж и проповедь же на диво!.. Куда ж это он? По важному секрету, должно быть... И на подорожной - "по высо-чайшему-де повелению". Разве к этому корсиканцу, к Бонапарту, зачем посылают? Да, поди, больше не к кому... Эка штучка тоже, подумаешь, - почище Сперанского будет..."

Смотритель поглядел-поглядел вдоль расстилавшейся перед ним за заставой московской дороги, прислушался к звяканью колокольчика, который, казалось, что-то иное вызванивал в ночном морозном воздухе, чем вызванивают обыкновенные колокольчики проезжающпо-

глядел на звездное небо, сообразил, по положению некоторых знакомых ему звезд - Ориона с Сириусом, которых он почему-то называл "заставным смотрителем с фонарем", - что недалеко уже утро, зевнул, перекрестил рот и тихо побрел в свой караульный домик.

Смотритель не ошибся. Таинственный возок действительно увозил Сперанского из Петербурга на житье в Нижний.

Что случилось - Сперанский сам не мог понять; но случилось что-то очень важное для него. Одно он понял, что это дело его врагов, результат их давнишней зависти к нему, к поповичу. Много лет они копались под него, и чем он поднимался выше, чем большую область захватывали его законодательные работы, тем более увеличивались ряды "землекопов", как он называл своих недоброжелателей, копавших ему яму. Теперь оказалось, что яма выкопана и он столкнут в эту яму. Но чья рука столкнула - он мог только догадываться, и догадывался верно: это был Балашов... Роковой вечер прошел для него как-то смутно, точно на всем лежал туман. Кипы бумаг, записок, проектов, докладов, лежавшие на столе, на этажерках, на конторке, казались какими-то мертвыми телами, из которых только что вылетела душа... "Все я это должен забыть... а забыть не могу..." Только личико Лизы, которая особенно ласкалась к нему в этот вечер, каким-то отрадным, живительным огоньком светилось среди этих разбросанных мертвецов... "Завтра, папа, я тебе новые стихи прочту, которых и Саша Пушкин не знает", - таинственно болтала девочка; но, взглянув ему в глаза, которые, казалось, высматривали что-то там, внутри где-то, она серьезно прибавила: "Ты, верно, опять какой-нибудь важный проект сочиняешь..." Проект... в голове у него проект новой жизни, темной, неведомой. Что же будет с ним? Кому достанутся эти груды бумаг, которые все как бы искраплены кровью его сердца, его заветными думами, - там помета карандашом, нотатки, вопросительные крючки!.. Кто прочтет в них его мысль, его душу? Балашов? Магницкий? А кто прочтет мысль на мертвом, строгом лице покойника?.. Только теперь он понял, что в этих работах, в этих кипах бумаг - его жизнь, его любовь, и другой жизни у него нет.

Когда тройка проезжала по Петербургу, на улицах ttbuio уже мало движения, потому что время перешло далеко за полночь. Город разом показался чужим, почти незнакомым: сидя в глубине возка, Сперанский испытывал такое чувство, как будто его везут в бурсу после каникул, а позади - мертвая Параня на столе, и у Данилы у попа опять, в большой колокол звонят...

Если что казалось Сперанскому несомненным, так это то, что имя его враги связали каким-то непонятным образом с именем Наполеона. Но как? Конечно, только посредством намеков, сопоставлений и произвольных выводов из них; но что связь эту устроили - это несомненно... Странно все это ему кажется: и бурса, и Параня, и босой семинарист - и рядом с этим семинаристом Наполеон, величайший гений войны... Непостижимо! А между тем все это так просто: и самое великое на земле, и самое малое, ничтожное уравниваются до ничтожества перед чем-то величайшим и непостижимым, которое разбросало в пространстве, в беспредельной дали, эти миры, эти светящиеся пылинки, которые перед ним, этим непостижимым, так же ничтожны, как Миша Сперанский, владимирский бурсак, и Наполеон, как жалкое звяканье этого почтового колокольчика и удары грома, потрясающего землю, эту жалкую, холодную пылинку. А на этой пылинке так много жизни и счастья! А разве в капле воды не так же много жизни и таких же живых, счастливых существ, как и на всей земле? Да, все это - и величие, и ничтожество - все это так только кажется, все это относительно - и все ничтожно! Нет, все велико и непостижимо! оспаривает упрямая мысль.

Но особенно саднящая боль ощутилась в сердце, когда, уже за заставой, Сперанский не видел впереди себя ничего, кроме теряющейся в темной дали дороги, кое-где мелькающих дорожных столбов и этого непостижимого неба, смотревшего, казалось, на землю тысячами таких же непостижимых глаз. Все это - что-то далекое, таинственное, неведомое, как та жизнь, на пороге которой теперь толкнула его какая-то, опять-таки неведомая, сила. А позади - все такое милое, светлое, дорогое: и кабинет, в котором так много думалось, и Ли-зино личико, и даже этот ее пальчик в чернилах, который он сейчас только видел, вот-вот не далее, кажется, нескольких мгновений этого бесконечного, странного, таинственного времени, - а теперь ничего этого уже нет и нет! Только эта сутуловатая спина ямщика, подергивающего вожжами, да звяканье колокольчика, надрывающее душу. Как легко, казалось ему теперь, было подниматься от деревянной, некрашеной, изрезанной скамейки в бурсе до кресла государственного секретаря и как тяжело было теперь спускаться оттуда в этом темном возке, под однообразное завыванье колокольчика! Или то все было во сне? И бурса, и семинария, и Пара-пя, и лавра, - все это сон? А эта странная девушка в уланском мундире и с робкими, детски моргающими глазами? Где она? что с ней? нашел ли ее отец?