Смекни!
smekni.com

Гроза двенадцатого года (стр. 36 из 123)

И снова эта давность как бы давит рассказчицу, гнет к земле, к могиле. Старая голова склоняется, руки непроизвольно шевелят пальцами. Глаза закрыты, глубоко, глубоко ушли уставшие глядеть глаза.

- Бай-бай, бабуся, - вот так рассказ! - шепчет Козлов, нагибаясь к уху кузины.

- Перестаньте! она не спит.

Действительно не спит. Глаза открываются и осмысленно смотрят на слушателей.

- Да, да, государи мои, Вольтеры в земле, их забывают, а по земле ходят вместо них какие-то Бонапарты, й земля дрожит под их ногами - чудное дело, - продолжала она говорить как бы сама с собою.

- Да Наполеон, княгиня, - родное чадо вашего Вольтера, - вмешался Ростопчин.

Княгиня встрепенулась. Подбородок ее, словно отпавший от верхней челюсти, вдруг подобрался, задрожал, и седая голова старушки ходуном заходила от правого плеча к левому.

- Кто тебе сказал, что этот капрал чадо Вольтера? - спросила она с особенным блеском в давно потухших глазах. - Кто? Сила Богатырев?

- Да, княгиня, пожалуй, и он...

- А ты прежде прочти Вольтера да тогда и говори, - продолжала сердиться старушка.

- Я читал...

- Читал, государь мой, да, верно, с указкой Силы Богатырева.

Ростопчин тоже начинал сердиться, но старался сдержать себя.

- Помилуйте, княгиня, - начал было он.

- Не помилую... за глупость не помилую... глупость - великое преступление... Это, государь мой, ты слышал, должно быть, от какого-нибудь политика из Охотного ряду.

- А хоть бы и из Охотного ряду, - настаивал Ростопчин, - там настоящий русский ум...

- А что ж по-твоему, государь мой, русский-то ум из другой материи сшит, чем нерусский?

- Да пожалуй что так...

Старушка окончательно заволновалась. Обеспокоенный этим хозяин незаметно дал понять Ростопчину, что лучше было бы не сердить отживающий XVIII век, и сам вмешался в разговор.

- Признаюсь вам, княгиня моя почтеннейшая, - ласково заговорил он: - всем прискучили толки об этом белом бычке... То ли дело - славное старое время, которое стало уж историею. Вот если б вы вспомнили это время...

- Что уж! умерла я, заживо умерла и похоронена...

- Да что об этом думать, княгиня! Успеем еще все туда явиться, - успокаивал ее хозяин.

- Да, мой друг, успеем - не опоздаем, никто не опоздает: один раньше, другой позже, а все там будем... там никогда не поздно, дверь открыта для всех настежь, и для желающих, и для нежелающих...

- И для корсиканца, княгиня? - улыбнулся Ростопчин.

- И для него, государь мой.

- Скорей бы его туда! Как это его еще земля терпит?

- Да, терпит, - терпелива она...

- Напрасно!

- Напрасно-то, поди, и на самом деле, - соглашалась старушка. - А вот меня-то уж и земля не терпит.

Старушка остановилась и безнадежным жестом выразила, что она не желала бы ни вспоминать, ни говорить: что-то горькое прошло по ее памяти...

- Что жизнь, что слава, что радость молодого сердца! Сон, греза, призрак, обман... Да что! Молода я была тогда - верила, ох как много верила! - И она, положив руки на стол, задумалась.

Все время, как говорила старушка, то останавливаясь и, по-видимому, теряя нить воспоминаний, то слабо кашляя, - Софи Давыдова глаз с нее не спускала. В глазах этих светилось и глубокое сочувствие, и горечь, и стыд, так что казалось - вот-вот она расплачется.

- Да, да, прав был Вольтер, ох как прав, - продолжала как бы про себя бормотать старушка: - Чувство благодарности, память сделанного нам добра это - камень на сердце... да, камень, истинно камень, да какой еще горючий!.. Тяжелее неоплаченного долга это чувство благодарности: это вексель вечный, на какую угодно сумму, и сколько по нем ни плати, все долг останется непогашенным... Да, прав он был, прав, а я, молоденькая, не верила ему, - я верила в дружбу, в родство сердец и... осталась сиротою, горькою сиротою, словно безродная на земле... За дружбу мою, за жар сердца молодого мне платили - ох! я сразу поняла это - мне платили деньгами, как по векселю сердца... В сердце вексель! Странно подумать, а оно так... да, да, истинно так... Печально мне стало, ох, как печально!.. И я понесла мою печаль мыкать по свету, я побывала везде, где думала найти терновник острый, чтобы на иглах его лепесточками малыми растрепалась печаль моя... Так нет! не растрепалась она, не размыкалась: куда я, туда и она со мной, как бы я ни веселилась, а на душе, в глубине где-то там, все болело и саднило... Все это вокруг меня ухаживает, отовсюду почтение да аттенния, эти ученые да философы, принцы да герцоги - все это трубит обо мне, у всех на языке мое имя, и льстит это молодой суетности моей... да, да, льстит, только льстит, а не утешает: в сердце-то, я чувствую это, паутина завелась, да такая цепкая, что ко всякому лепестку моего счастья, ко всякой моей радости так вот и липнет, так вот и тянется эта тонкая ниточка паутины... Да, паутина, кругом паутина... Да так эта ниточка цепкая и до гроба моего протянется...

Она опустлла голову и закрыла глаза. Можно было лодумать, что она спит, если б сухие, тонкие, вытянутые беззубым ртом губы не шевелились.

- О, жестокое время! - невольно вырвалось у кого-то тихое восклицание.

Все оглянулись. Софл Давыдова, у которой, словно у маленького ребенка, собирающегося плакать, дрожали губы, стыдливо прятала лицо за спину своей приятельницы, Аннет Хомутовой.

- Да, мой дружок, день и ночь я живу прошлым, мертвым, и сама я живой мертвец стала... Ночью, чуть забудусь - я переношусь в прошлое, я живу с моими милыми, которых уж давно нет... А просыпаюсь - меня охватывает ужас сознания, что я во сне бредила счастьем... И так-то весь день: гляну на солнце - я не его вижу, а прошлое: так-то оно светило тогда, когда мы в Фернее бродили с ним, с Вольтером, по его любимой аллее... А теперь и он умер, и солнце умерло... В каждом звуке жизни я слышу звуки прошлого, в каждом встречном лице я ищу следов тех лиц, которых уже нет... И небо не то, не мое, и птицы не те, я песни их иные... Так-то, государи мои... Человек изображает свое собственное кладбище: воспоминанья его - это кресты над могилами усопших... А на моем-то кладбище сколько крестов - Боже, Боже! словно на Ваганьковском кладбище.

Старуха поникла головой и замолчала. Никто не смел нарушить этого молчания. Послышались чьи-то сдержанные всхлипыванья. Это плакала Софи Давыдова, уткнувшись носом в платок, - только плечи вздрагивают.

- Что с тобой, голубушка моя, Соня дорогая? - нагибается к ней встревоженная Аннет...

- Ничего, ничего, милая... Мне... мне жаль княгиню... бедная, бедная она. - И девушка еще пуще заплакала. К ней подошли Денис и Козлов.

- Софи! о чем ты?.. Что с ней? - спрашивает Денис.

- Не вынесла рассказа, бедненькая, - о княгине плачет.

- Ах, Софи! как не стыдно...

- Как вам не стыдно останавливать эти святые слезы! - неожиданно вспылил Козлов. - Оставьте ее, мы с вами так не заплачем - у нас слезы будут грязные.

Все с удивлением посмотрели на Козлова; даже плачущая отняла платок от глаз и робко взглянула на него. Он был неузнаваем: бледное лнцо вспыхнуло, губы дрожали...

- Оставьте ее! не мешайте ей!.. - и, нетерпеливо махнув рукой, он вышел из комнаты.

- Вот он всегда так - такой сумасшедший! Сам же дурачился, издевался над старушкой, а теперь на нас же накинулся, - объяснила огорченная Аннет.

- Ничего, милая, - я уж не плачу, - успокоила ее Софи.

- То-то не плачу... А он на нас же вспылит - зачем не плачет, зачем помешали плакать! Я уж его знаю... Теперь он, наверное, в саду безумствует; бегает и цветники портит.

Когда вслед затем Аннет, Софи и Мерзляков с Денисом вышли на террасу, то позади цветников, за кустом рябины, они услыхали голоса Козлова и Яшки.

- И тебе никогда не хотелось удавиться или утопиться? - сердито говорил первый голос.

- Помилуйте, барин, как же это можно! - нерешительно отвечал Яшка.

- Врешь, дурак! разве тебе никогда не было скверно, так, чтобы в петлю, значит?

- Как не бывать - бывало... А что поделаешь, барин, - жить надо.

- Да ты просто философ, черт побери! А ты вот что, Яша, поди да вынеси мне тихонько мой плащ, шляпу и трость. Я хочу улепетнуть.

- Так вам и позволили! - раздался вдруг голос Аннет.

Застигнутый врасплох, Козлов вышел из-за рябины. Яшка скромно удалился через калитку, бормоча про себя: "Вот чудной барин... завсегда такой... должно, с жиру бесится, да не с чего: худ как щепка... а добрый барин..."

- Вы что, сударь, хандрить вздумали? - продолжала Аннет.

- Нет, кузина, так...

- Знаю я вас - так!

- Да вот те Христос так! лопни глаза-утроба! с места не сойти...

- Знаю, знаю... Чем вам хуже, тем вы больше дурачитесь.

- Да я, милая кузина, и не дурачусь... Я вот сочиняю оду московскому небу - Глинке обещал в "Русский Вестник" <"Русский Вестник" - ежемесячное, периодическое издание, основанное в 1808 г. в Москве С. Н. Глинкою; было посвящено борьбе с французским влиянием. На страницах журнала печатались патриотические статьи, способствовавшие росту национального самосознания.>, да Карамзин в "Вестник Европы" перебивает... Вот начало:

Небо белобрысое В Москве оказалося, Урания лысая Намо тка досталася,

Что с седою крысою - С Нордом обвенчалася...

Гости засмеялись. Смеялась и Софи, хотя глаза ее еще были заплаканы.

- Чем хуже какой-нибудь державинской оды? И у него непременно Норд, и у меня Норд, только у него Норд "сиповатый", должно быть, сам Борей, а у меня он "седой", ибо покрыт снегами. Да у меня и "лысая Урания" обретается.