Смекни!
smekni.com

Гроза двенадцатого года (стр. 91 из 123)

Ах ты матушка родима,

Почто на хоре родила?"

Старому дядьке жаль стало своего бывшего питомца, которого он давно полюбил, первое - за скромность, за то, что он словно бы красная девушка, а второе - за его храбрость и ловкость. Суровый дядька видел своего ученика и под Фридландом, и под Смоленском, и под Бородином, и всегда на самом припеке, в самой как есть квашне рукопашной... А теперь - на поди - закручинился...

Дядька стоял у костра, тянул дымок из своей носогрейки - спасибо московским табашникам, сунули-таки в ранец горстку-другую доброго кнастеру, - тянул дядька дымок из носогреечки, сплевывал через губу в сторону и, косясь на Дурову, которая, опустив голову, проходила мимо, направляясь к гусарам, продолжал к товарищам: "Да, запоют теперь кургузые - почто на горе родила..." Дурова слышала это, грустно улыбнулась и пошла далее, опираясь на саблю и прихрамывая, так как нога ее, контуженная под флешами Раевского, у Бородина, продолжала ныть. Она скоро отыскала "войсковой клуб", как они называли тот костер, который Рахметка, неутомимый татарин, всегда делал на привалах для Давыдова и у которого по ночам любили собираться офицеры всех оружий. Давыдова все любили за его ум, мягкость, радушие и какие-то, так сказать, сближающие по душе качества. Много значило присутствие в этом кружке, в качестве непременного завсегдатая, неугомонного Бурцева. Кроме Давыдова и Бурцева, Дурова застала у костра Фигнера и Жуковского, которого также все необыкновенно полюбили за его "голубиную душу".

- А ты все, Алексаша, хромаешь, - сказал участливо Бурцев, увидев Дурову. - Экой упрямец; ничего с ним не поделаешь: не хочет дать доктору осмотреть ногу (обратился он к прочим офицерам). Я хотел сам снять с него рейтузы, поглядеть, что там - так ни-ни, ни Боже мой! к себе не подпускает и сапога даже не хочет снять.

- Я сам снимал - так, ничего, пустяки; краснова-тость одна, - нехотя отвечала девушка. - А заметили вы, господа, вчера, как главнокомандующий плакал, когда проезжал через Москву?

- Да, плакал! - проворчал Давыдов. - Не то бы было, если б жив был Багратион... эх!

- На совете в Филях, говорят, когда Беннигсен требовал дать битву под Москвой - не пускать злодеев в город, главнокомандующий, говорят, отделался простой остротой: "ye sens, - говорит, - que je payerai les pots russes" <Я оплачу разбитые русские горшки (фр.)>, - тихо заметил Фигнер, ни на кого не глядя.

- "Разбитые горшки"! каково! Наши головы он считает горшками! - вскипятился Бурцев.

- Что ж! горшки, да еще пустые, - пробурчал Давыдов.

Жуковский молчал и задумчиво глядел на огонь. Разговор как-то вообще плохо вязался; и все были более обыкновенного задумчивы. Можно было сразу догадаться, что все думали о Москве.

- Что-то в Москве теперь? - не вытерпел Давыдов, вспомнив, как весной он хвастался своей кузине Софи, что, как только пошабашут с Наполеоном, - все весной думали, что дальше Дриссы он не дойдет, что там ему и капут, так как только пошабашут с Наполеоном, то он, Денис, со своим другом Сивкой-Буркой явится к ней, кузине, в Москву и закусят воспитанными ею кроликами отличнейшую выпивку; а вот тебе и выпивка!

- Да, поди кутят, ракальи, на наш счет! - огрызнулся, облизываясь, Бурцев. - Вина все из погребов вглохтят, анафемы!

И опять умолкли - о Москве думают.

- А казаки - ишь кобылятники востропузые, какие кострищи развели, - слышится в стороне говор солдат. - И впрямь, братцы, костры аховые... Поди небу там жарко. - Где не жарко! страсть! - Уж и подлец же народец - только охнешь. - Где не подлец! - голова народ, умный. - Это точно - на все скоропостижный. - Да это, братцы, не казаки. - Как не казаки? - Казаки не там - их биваки вон где. - И то правда... Что ж это, братцы? где это огонь? - Да это бытта в Москве - мы оттоле шли. - Точно оттоле... это, братец ты мой, горит. - Ой-ли! а и точно, что горит... Ишь полымя... Это не костры... - Не костры и есть - это пожар...

Послышалось: "Москва горит". Все поднялись на ноги. "Москва горит", - повторяли голоса то там, то здесь. Иные испуганно крестились.

"Москва горит", - послышалось и среди офицеров. Весть эта пронеслась по всему стану.

Действительно, северная окраина ночного неба багровела, словно из-под горизонта выползали огненные тучи и тихо, зловеще плыли на восток. У подножия этих огненных облаков вздымались иногда отдельные багровые тучки среди как бы горящего дыма, и пламя это передавалось верхним облакам, двигавшимся по небу, так, что казалось, пожар переходил от земли к небу и само небо воспламенялось и горело. Масса огня, хотя далекого, была так велика, что раскинула багровый свет на десятки верст, осветила весь необозримый стан русской армии и окружающие его предметы; горели недоумевающие и испуганные лица солдат и офицеров; фосфорическим светом искрились лошадиные гривы и волосатые, с настороженными ушами морды; искрились красным светом группы ружей и штыков, поставленных в козлы; красный свет скользил по холодным дулам орудий; ярко-красным заревом горели вершины леса, с которого осень уже срывала листья или окрашивала их в бледные, чахоточные краски. От этой массы далекого света побледнели и как бы сузились в объеме огни костров, а в соседних кустах и за спиною каждого солдата темень стала еще непрогляднее. То там, то здесь изумленно ржали лошади.

"Москва горит", - нервно дрожал голос то в одной, то в другой группе.

Дурова видела, как Жуковский дрожащими руками теребил свою ополченскую шапку, которую он невольно снял, как перед образом или проносимым мимо покойником. И Дуровой показалось, что действительно несут покойника. С дрожью в теле она перекрестилась на зарево, как крестились и многие солдаты. У Фигнера бесстрастное лицо дергалось судорогой.

В это время на дороге, около которой стояла Дурова с другими офицерами, показались два всадника, освещаемые багровым заревом. Дурова узнала Кутузова и Конов-ницына. Багровое полымя так освещало ожиревшее лицо первого, что казалось, щеки старика горели... Он ехал, как бы ничего не видя, кроме этого зарева, и вдруг остановился. Перед ним вытянулся кто-то, отдавая честь: то был Фигнер. Он говорил что-то Кутузову, но такое, чего старик, казалось, не понимал и иногда взглядывал то на Коновницына, то на говорившего вопрошающими глазами. Фигнер показывал на зарево.

- Хорошо, голубчик, - явственно послышались слова Кутузова: - зайди ко мне пораньше.

Во всем стане в эту ночь никто не спал. Заснули только тогда, когда побелевший восток заставил побледнеть за рвво, которое все более и более затушевывалось клубами дыма. Потемнели и красные всю ночь облака.

Через день после этого, утром, когда солнце только что разогнало туман, а придорожная, большею частью помятая и вытоптанная зелень блестела каплями росы, к Москве по рязанской дороге подъезжали две телеги, на каждой из коих, на переднем облучке, сидело по мужику. По всему было видно, что мужики ехали на базар, потому что передняя телега, которою правил седой старик в бараньей шапке, вся наполнена была мешками с картофелью, репой и морковью, а в задней, на которой сидел молодой человек или скорее мужик средних лет и гречушнике, видны были мешки с мукою. Задний мужик в гречушнике и в драном бараньем полушубке смотрел мельником, потому что он был весь в муке, начиная с верхушки гречушника и кончая истоптанными лаптями: мукою было выпачкано и лицо, и брови, из-под которых светились серые плутоватые глазки, и рукавицы, которые по своей необычайной величине, по-видимому, не держались у него на руках.

Только кого же могло в такое время понести в Москву на базар, если только не дозарезная нужда выгнала из села в несчастный город, который, видимо, на глазах у всех горел вот уже вторые сутки? И мужики заметно поражены были картиной, которая им представлялась. Из-за почти сплошного пламени торчали только церкви да мрачные стены Кремля, тоже закоптевшиеся от дыма. То там, то здесь вместе с черными клубами дыма взлетали к небу огненные столбы, брызжущие искрами, словно тысячами ракет: это обрушивались стены домов, из которых, когда разгоняло дым и пламя, высовывались черные великаны-трубы и словно бы с жалобою тянулись к небу. В иных местах слабо дымилось; видно, огню там уже нечего было делать - все горючее было съедено и вылизано огненными языками.

Чем ближе мужики подъезжали к городу, тем чаще виднелись то там, то здесь невиданные люди в невиданных одеяниях, то пешие, то конные. У Яузского моста мужики были замечены часовыми и остановлены.

- Qui vive! - послышался какой-то птичий оклик. Передний мужик снял шапку и низко поклонился.

Один из часовых подошел к телеге и стал осматривать ее, а потом весело взглянул на старика.

- На базар, батюшка кавалер, едем: картошку везем продавать, репку, морковку да вон мучицы, - говорил мужик, моргая и учащенно кланяясь.

Француз, взглянув в лицо старика, добродушно расхохотался: должно быть, уж слишком забавным показался ему этот московский старый медведь. Но смешливый француз разразился еще более неудержимым смехом, когда к нему, тоже кланяясь, подошел задний мужик, испачканный мукою до самых глаз.

- Oh, quel monstre, sapristie! <О какое чудовище, черт возьми! (фр.)> - так и схватился француз за бока.