Смекни!
smekni.com

Гроза двенадцатого года (стр. 69 из 123)

- Чэм болши блахам кусат, тэм менши будит гран-цузам спат, - одобрил общее решение Рахметка.

- Браво, Рахметка! - обрадовался Бурцев... - Да ты, черт побери, философ!

5

Дурова проснулась, когда уже было совсем темно. Когда она, сидя у "эскадронного костра", напилась чаю с парным молоком "бурцевского удою", как выражался силач Усаковскин, потом подкрепилась виленской колбасой, курицей и гусем, отлично сжаренными на шомполах Рахметкою, ее охватил такой непобедимый сон, что она тут же, у костра, на соломе, положив голову на чье-то седло и прикрыв лицо носовым платком, что называется, в воду канула. Истомленная трехдневною бессонницею, усталостью, голодом и лихорадкою, она спала как убитая, не чувствуя, что день уже кончился, солнце село, солдаты и лошади отдохнули и только один Бурцев бурлил, не переставая, нализавшись до икоты на радостях, что вот-де сегодня Дениска поведет их добывать французятины. Дурова не слышала даже, как Бурцев, который и во хмелю помнил, что с "Алексашей" надо обходиться деликатнее и беречь ее, притащил откуда-то бурку и прикрыл ею своего "Алексашу" - "чтоб он, канальство, не простудился". Дурова и того не слыхала, как тут же, около нее, чуть не разыгралась кровавая драма. Разбушевавшийся Бурцев, вспомнив недавнюю свою сценку с Усаковским, снова стал задирать его. Тот посоветовал ему проспаться. Бурцев вспылил и обозвал Усаковского "маринованною головой". До того смирный и уступчивый, Усаковский пришел в ярость и, выхватив саблю, бешено закричал:

- Защищайся, пьяная рожа, а то я убыо тебя, как собаку!

Бурцев посмотрел на него пьяными глазами, с трудом обнажил свою саблю и стал в позицию, икая и покачиваясь.

- Так на саблях?.. Отлично, черт побери... без секундантов... люблю, люблю - это по-гусарски... Ай да маринованная голова, - бормотал он.

- Защищайся!

Сабли скрестились, завизжали, скользя сталью по стали... Откуда ни возьмись Давыдов...

- Стойте, черти, дьяволы! что вы! взбесились! - и он кинулся грудью на скрещенные сабли. - Я вас арестую... бросайте сабли!

Эта неожиданность смутила противников. Они опустили сабли. Усаковский стоял бледный...

- Да какое вы имеете право, господин Давыдов? - заговорил он, заикаясь.

- Какое право! право друга... А ты, пьяная бутылка, - обратился он к Бурцеву, подступая к самому его носу, - проси прощения у товарища... Ведь ты спьяну оскорбил его... Проси прощения - целуйся с ним.

Бурцев, которого гнев проходил скорее, чем хмель, тотчас же полез целоваться.

- Ну, прости, братуша... прости - больше не буду называть маринованной головой... Прости... а то Алексаша увидит... мне будет стыдно...

Усаковский, улыбаясь, обнял его... "А все-таки у тебя на голове копна сена", - заключил он.

Когда Дурова проснулась, то сначала никак не могла сообразить, где она и что с ней; На ночь костры все были потушены, чтоб не привлекать внимания неприятеля, и кругом слышался глухой, неясный говор. Она приподнялась и осмотрелась - память воротилась к ней. Одного она не могла понять, откуда взялась эта бурка, ко-которую она ощупала на себе. "Разве это добряк Пили-пенко прикрыл меня?" - подумала она. Она припомнила весь день, все предшествовавшие дни, которые с самого выступления из Вильны прикрывались какою-то мрачною дымкою. На душе у нее стало опять тяжело, хотя, подкрепившись пищею и сном, она чувствовала себя здоровою и бодрою.

Она огляделась кругом, и ее поразили какие-то багровые полосы на западном горизонте. Она смотрела и не могла понять, что это такое. Заря, конечно, не может быть такою багровою. Это не заря - это что-то зловещее, невиданное: это зарево огня, зарево пожаров... Это далеко где-то горит, и горит пе в одном месте, а на далеком расстоянии... Огни то дальше, то ближе.

"Боже! - она догадалась. - Это горят села, это горит покинутый нами край..." Что-то вроде тупого испуга охватило ее: то был испуг перед стихиею, пред неизбежным... "Пылает Россия... вот до чего мы дожили..."

Вслед за минутным испугом - испугом не лично за себя, а перед каким-то страшным, слепым и невидимым роком - в ней шевельнулось нехорошее чувство, чувство злобы к кому-то, но к кому - она этого сама ясно не сознавала. Одно сознавала она с болью, со стыдом, что во всем этом есть кто-то виноватый, виноваты многие, и ей казалось, что и она тут виновата. Она чувствовала, что этого, чего-то страшного, неотвратимого, могло бы и не быть; мало того - оно не должно бы быть совсем, а оно есть - вон оно, вон как пылает! А что же там, что они, эти, у которых все это делается, - что они чувствуют?.. "Ах зачем же! зачем это! чем они тут виноваты!" - гвоздило и ныло у нее в душе. Нытье это было невыносимо. Это было далеко не то чувство, которое ода испытывала в битвах при Гутштадте и под Фридландом: то было также скверное чувство, и горькое, и обидное, но там все это как бы скрашивалось шумом, грохотом, свистом, стонами, криками - криками кругом и в глубине души; там вот-вот все это кончится, исчезнет, замолчит. А тут - это-то молчание там, где-то далеко, эта мертвая, по-видимому, тишина там и это, такое же тихое, молчаливое, мертвое зарево - вот где ужас!.. "Господи! да за что же? зачем же?"

Она вскочила - и наткнулась на Бурцева, который шел, пошатываясь и бормоча что-то. Она даже пьяному Бурцеву обрадовалась. Он узнал ее и остановился.

- Ах, Алексаша, - видишь, видишь, голубчик? - Взяв девушку за руку, тихо, как бы шепотом, словно бы боясь, чтобы не услыхали его, заговорил он. - Видишь, Алексаша? (Он указывал на зарево.) Это они... Зачем? за что же? зачем же их-то?

Холодом обдало ее от этих слов. И он тоже думает!.. "Зачем же? за что же?.."

- А я тебя, Алексаша, бурочкой прикрыл, а то холодно стало, - переменил свою мысль Бурцев.

- Спасибо, ты всегда такой милый.

- Не-не, Алексаша... Я - я пьяная скотина... Ах, за что же это? - снова обратился он к зареву.

- А где Давыдов?

- Он там распоряжается, отдает приказания... Ведь мы, Алексаша, знаешь (и Бурцев с таинственностью пьяного нагнулся к самому уху девушки), - мы сегодня ночью... тово... в гости к этим подлецам... Ух, и зудят же руки!

Дурова вспомнила, что в эту ночь предполагалось сделать нечаянное нападение на неприятельский обоз, и в ней зашевелилось чувство как бы ожидаемой какой-то удовлетворенности, успокоения от глухой, ноющей боли. Она тотчас же пошла к эскадронному рачальнику заявить о своем намерении. Когда она подошла к эскадрону, то Алкид, узнав ее в темноте, сорвался с коновязи, подбежал к ней с радостным ржанием и, положив морду на ее плечо, так дохнул ей в лицо, что девушка отшатнулась и невольно ударила его по носу: "Противный какой! как дышит!"

Одни из ее улан возились около коновязей, другие у седел, лежавших на земле. Тут же слышен был и голос старого Пилипенка: "Ни-ни, подлая, ни Боже мой! тебя нельзя брать - мы в секрет идем... А ты, дура, не утерпишь - залаешь".

Дурова догадалась, что это Пилипенко разговаривает с Жучкой. И мысль ее вдруг почему-то перенеслась далеко отсюда, к тем местам, где она провела последние годы своего детства: перед нею - широкая Кама, такая тихая, гладкая; а она, Надя Дурова, сидит на берегу Камы и думает о том, как она, Надя, будет воевать с Наполеоном - о том, вот об этом самом, что теперь она делает, но тогда не так это представлялось - о! далеко не так!.. Тогда она и Пилипенка не знала, и Жучки не знала: тогда она знала только своего кота Бонапартушку да Робеспьерку-волкодава, который чужих цыплят любил, да косматого Вольтерку, который не любил свиней... И добрый Артем конюх... А отец! "Милый, милый папа! как он постарел, должно быть..." И она много пережила в эти пять лет: и Кама, и отец, и Артем постоянно вытеснялись другими лицами, другими картинами - Сперанский, Наполеон, Тильзит, Неман, Фридланд, Греков... Этот образ, кажется, и недосягаемее всех, и всех ближе. Где-то он!

- И с... же ты сын, я тебе скажу, брат: я тебе, с..у сыну, надысь целую луковицу дал, а ты мне щепоти кирпичику не даешь... Видишь - бляхи почистить нечем, - говорил один улан другому.

- Рассказывай, черт, - луковица, что луковица! попрекать едой грех... а кирпичику самому мне не хватит, поди... А то луковица!

- Ишь, черти, как жгут чужое добро, и жалости в них нету...

- Какая жалость! Ишь горит... словно свечечка перед Господом...

- А то луковица!

- Ну и луковица - что ж! а тебе грех... "Каждый о своем!" - подумала Дурова, и ей стало еще грустнее.

Эскадронный командир, которому она заявила о своем намерении принять участие в ночной экспедиции, сначала уговаривал ее не ездить, представляя ей все опасности такого рискованного предприятия; но когда перечисление опасностей на нее не подействовало, он стал было доказывать незаконность, с научно-военной точки зрения, такого казацкого, хищнического способа ведения войны, говоря, что регулярным войскам заниматься этим "неприлично", что "военная наука, в чистом ее значении, не одобряет этого", и другие "ученые" тонкости...

- Неприлично, господин ротмистр? - с дрожью в голосе возразила девушка. - А это прилично? (Она указала на зарево.) Это ваша наука одобряет?

- Но это, господин Александров, злоупотребление законами войны...

- Законы войны! Война имеет законы! Да разве сама война не есть нарушение всяких законов - и божеских, и человеческих?

Ротмистр насмешливо, с видом глубокомыслия посмотрел на нее... "О, немецкая тупица!" - чуть было не сорвалось с языка девушки, и она бросилась отыскивать Давыдова.

Через час после этого отряд охотников перебрался вброд через речку и направился на запад, следуя на огни пожаров. Впереди ехал Давыдов, сгорбившись каким-то круглым комом на седле. Лицо его было серьезно и задумчиво. Дуровой казалось, что она видит другого Давыдова, - не того живого Дениску, который так часто "пылил" и накидывался на своего друга Бурцева. Его лицо, казалось ей, напоминало теперь выражения тех лиц, которые, стоя в церкви у амвона, перед сосудом с дарами, полушепотом и со страхом повторяют за священником: "Днесь, Сыне, Божий, причастника мя приими, не яко Иуду, но яко разбойника..." Может быть, и в самом деле Давыдов молился теперь, как перед страшными дарами. В темноте фигура Усаковского казалась еще массивнее. Голова его была высоко поднята; он, казалось, хотел заглянуть теперь своими глазами дальше и глубже, чем куда может проникнуть глаз человеческий, - проникнуть в невидимое и неведомое. На лице Бурцева и следа не оставалось того, что он недавно был шибко пьян. Сейчас только, когда уже седлали лошадей, Рахметка вылил ему на голову с полдюжины манерок воды, и он был теперь причесанный, чистенький, с добрым, детским выражением на лице, которое с любопытством заглядывало туда, в глубь ночи.