Смекни!
smekni.com

Раковый корпус (стр. 60 из 92)

Да и есть ей не хотелось, нисколько не хотелось!

И она вернулась к себе и с удовольствием защЈлкнула английский замок. Совсем ей было незачем сегодня выходить из комнаты. А в вазочке были шоколадные конфеты, вот их и грызть потихоньку...

Вера присела перед маминым комодом на корточки и потянула тяжЈлый ящик, в котором лежала другая скатерть.

Но нет, прежде надо было перетереть пыль!

Но ещЈ прежде надо было переодеться попроще!

И каждый этот переброс Вера делала с удовольствием, как изменяющиеся в танце па. Каждый переброс тоже доставлял удовольствие, в этом и был танец.

А может быть раньше надо было перевесить крепость и кипарисы? Нет, это требовало молотка, гвоздей, а всего неприятнее делать мужскую работу. Пусть повисят пока так.

И она взяла тряпку и двигалась с нею по комнате, чуть напевая. {235}

Но почти сразу наткнулась на приставленную к пузатому флакончику цветную открытку, полученную вчера. На лицевой стороне были красные розы, зелЈные ленты и голубая восьмЈрка. А на обороте чЈрным машинописным текстом еЈ поздравляли. Местком поздравлял еЈ с международным женским днЈм.

Всякий общий праздник тяжЈл одинокому человеку. Но невыносим одинокой женщине, у которой годы уходят,-- праздник женский! Овдовелые и безмужние, собираются такие женщины хлестнуть вина и попеть, будто им весело. Тут, во дворе, бушевала вчера одна такая компания. И один чей-то муж был среди них; с ним потом, пьяные, целовались по очереди.

Желал ей местком безо всякой насмешки: больших успехов в труде и счастья в личной жизни.

Личная жизнь!.. Как личина какая-то сползающая. Как личинка мЈртвая сброшенная.

Она разорвала открытку вчетверо и бросила в корзину.

Переходила дальше, перетирая то флаконы, то стеклянную пирамидку с видами Крыма, то коробку с пластинками около приЈмника, то пластмассовый ребрЈный чемоданчик электропроигрывателя.

Вот сейчас она могла без боли слушать любую свою пластинку. Могла поставить непереносимую:

И теперь, в эти дни,

Я, как прежде, один...

Но искала другую, поставила, включила приЈмник на проигрыватель, а сама ушла в глубокое мамино кресло, ноги в чулках подобрав к себе туда же.

Пылевая тряпка так и осталась кончиком зажата в рассеянной руке и свисла вымпелом к полу.

Уже совсем было в комнате серо, и отчЈтливо светилась зеленоватая шкала приЈмника.

Это была сюита из "Спящей красавицы". Шло адажио, потом "появление Фей".

Вега слушала, но не за себя. Она хотела представить, как должен был это адажио слушать с балкона оперного театра вымокший под дождЈм, распираемый болью, обречЈнный на смерть и никогда не видавший счастья человек.

Она поставила снова то же.

И опять.

Она стала р а з г о в а р и в а т ь -- но не вслух. Она воображаемо разговаривала с ним, будто он сидел тут же, через круглый стол, при том же зеленоватом свечении. Она говорила то, что ей надо было сказать, и выслушивала его: верным ухом отбирала, что он мог бы ответить. У него очень трудно предвидеть, как он вывернет, но, кажется, она привыкала.

Она досказывала ему сегодняшнее -- то, что при их отношениях ещЈ никак сказать нельзя, а вот сейчас можно. Она развивала ему свою теорию о мужчинах и женщинах. Хемингуэевские сверх-мужчины -- это {236} существа, не поднявшиеся до человека, мелко плавает Хемингуэй. (Обязательно буркнет Олег, что никакого Хемингуэя он не читал, и даже гордо будет выставлять: в армии не было, в лагере не было.) Совсем не это надо женщине от мужчины: нужна внимательная нежность и ощущение безопасности с ним -- прикрытости, укрытости.

Именно с Олегом -- бесправным, лишЈнным всякого гражданского значения, эту защищенность почему-то испытывала Вега.

А с женщиной запутали ещЈ больше. Самой женственной объявили Кармен. Ту женщину объявили самой женственной, которая активно ищет наслаждения. Но это -- лже-женщина, это -- переодетый мужчина.

Тут ещЈ много надо объяснять. Но, не готовый к этой мысли, он, кажется, захвачен врасплох. Обдумывает.

А она опять ставит ту же пластинку.

Совсем уже было темно, и забыла она перетирать дальше. ВсЈ глубже, всЈ значительней зеленела на комнату светящая шкала.

Зажигать света никак, ни за что не хотелось, а надо было обязательно посмотреть.

Однако эту рамочку она уверенной рукой и в полутьме нашла на стене, ласково сняла и поднесла к шкале. Если б шкала и не давала своей звЈздной зелени, и даже погасла сейчас,-- Вера продолжала бы различать на карточке всЈ: это мальчишеское чистенькое лицо; незащищЈнную светлость ещЈ ничего не видавших глаз; первый в жизни галстук на беленькой сорочке; первый в жизни костюм на плечах -- и, не жалея пиджачного отворота, ввинченный строгий значок: белый кружок, в нЈм чЈрный профиль. Карточка -- шесть на девять, значок совсем крохотный, и всЈ же днЈм отчЈтливо видно, а на память видно и сейчас, что профиль этот -- Ленина.

"Мне других орденов не надо",-- улыбался мальчик.

Этот мальчик и придумал звать еЈ Вегой.

ЦветЈт агава один раз в жизни и вскоре затем -- умирает.

Так полюбила и Вера Гангарт. Совсем юненькой, ещЈ за партой.

А его -- убили на фронте.

И дальше эта война могла быть какой угодно: справедливой, героической, отечественной, священной,-- для Веры Гангарт это была п о с л е д н я я война. Война, на которой вместе с женихом, убили и еЈ.

Она так хотела, чтоб еЈ теперь тоже убили! Она сразу же, бросив институт, хотела идти на фронт. Но как немку еЈ не взяли.

Два, и три месяца первого военного лета они ещЈ были вместе. И ясно было, что скоро-скоро он уйдЈт в армию. И теперь, спустя поколение, объяснить никому невозможно: как могли они не пожениться? Да не женясь -- как могли они проронить эти месяцы -- последние? единственные? Неужели ещЈ что-то стояло перед ними, когда всЈ трещало и ломилось? {237}

Да, стояло.

А теперь этого ни перед кем не оправдаешь. Даже перед собой.

"Вега! Вега моя! -- кричал он с фронта.-- Я не могу умереть, оставив тебя не своей. Сейчас мне уже кажется: если бы вырваться только на три дня -- в отпуск! в госпиталь -- мы бы поженились! Да? Да?"

"Пусть это тебя не разрывает. Я никогда ничьей и не буду. Твоя".

Так уверенно писала она. Но -- живому!

А его -- не ранили, он ни в госпиталь, ни в отпуск не попал. Его -- убили сразу.

Он умер, а звезда его -- горела. ВсЈ горела...

Но шЈл еЈ свет впустую.

Не та звезда, от которой свет идЈт, когда сама она уже погасла. А та, которая светит, ещЈ в полную силу светит, но никому еЈ свет уже не виден и не нужен.

ЕЈ не взяли -- тоже убить. И приходилось жить. Учиться в институте. Она в институте даже была старостой группы. Она первая была -- на уборочную, на приборочную, на воскресник. А что ей оставалось делать?

Она кончила институт с отличием, и доктор Орещенков, у которого она проходила практику, был очень ею доволен (он и посоветовал еЈ Донцовой). Это только и стало у неЈ: лечить, больные. В этом было спасение.

Конечно, если мыслить на уровне Фридлянда, то -- вздор, аномалия, сумасшествие: помнить какого-то мЈртвого и не искать живого. Этого никак не может быть, потому что неотменимы законы тканей, законы гормонов, законы возраста.

Не может быть? -- но Вега-то знала, что они в ней все отменились!

Не то, чтоб она считала себя навечно связанной обещанием: "всегда твоя". Но и это тоже: слишком близкий нам человек не может умереть совсем, а значит -- немного видит, немного слышит, он -- присутствует, он есть. И увидит бессильно, бессловно, как ты обманываешь его.

Да какие могут быть законы роста клеток, реакций и выделений, при чЈм они, если: другого такого человека нет! Нет другого такого! При чЈм же тут клетки? При чЈм тут реакции?

А просто с годами мы тупеем. УстаЈм. У нас нет настоящего таланта ни в горе, ни в верности. Мы сдаЈм их времени. Вот поглощать всякий день еду и облизывать пальцы -- на этом мы неуступчивы. Два дня нас не покорми -- мы сами не свои, мы на стенку лезем.

Далеко же мы ушли, человечество!

Не изменилась Вега, но сокрушилась. И умерла у неЈ мать, а с матерью только вдвоЈм они жили. Умерла же мать потому, что сокрушилась тоже: сын еЈ, старший брат Веры, инженер, был в сороковом году посажен. Несколько лет ещЈ писал. Несколько лет слали ему посылки куда-то в Бурят-Монголию. Но однажды пришло невнятное извещение с почты, и мать получила назад свою посылку, {238} с несколькими штампами, с перечеркиванием. Она несла посылку домой как гробик. Он, когда только родился, почти мог поместиться в этой коробочке.

Это и сокрушило мать. А ещЈ -- что невестка скоро вышла замуж. Мать этого совсем не понимала. Она понимала Веру.

И осталась Вера одна.

Не одна, конечно, не единственная, а -- из миллионов одна.

Было столько одиноких женщин в стране, что даже хотелось на глазок прикинуть по знакомым: не больше ли, чем замужних? И эти женщины одинокие -- они все были еЈ ровесницы. Десять возрастов подряд. Ровесницы тех, кто лЈг на войне.

Милосердная к мужчинам, война унесла их. А женщин оставила домучиваться.

А кто из-под обломков войны притащился назад неженатый -- тот не ровесниц уже выбирал, тот выбирал моложе. А кто был младше на несколько лет -- тот младше был на целое поколение, ребЈнок: по нему не проползла война.

И так, никогда не сведенные в дивизии, жили миллионы женщин, пришедшие в мир ни для чего. Огрех истории.

Но и из них ещЈ не обречены были те, кто был способен принимать жизнь auf die leichte Schulter.*

Шли долгие годы обычной мирной жизни, а Вега жила и ходила как в постоянном противогазе, с головой, вечно стянутой враждебною резиной. Она просто одурела, она ослабла в нЈм -- и сорвала противогаз.

Это выглядело так, что стала она человечнее жить: разрешила себе быть приятной, внимательно одевалась, не убегала от встреч с людьми.

Есть высокое наслаждение в верности. Может быть -- самое высокое. И даже пусть о твоей верности не знают. И даже пусть не ценят.