Смекни!
smekni.com

Детские годы Багрова-внука 2 (стр. 20 из 70)

нищие. Матвей Васильич подвел меня к первому столу, велел ученикам

потесниться и посадил с края, а сам сел на стул перед небольшим столиком,

недалеко от черной доски; все это было для меня совершенно новым зрелищем,

на которое я смотрел с жадным любопытством. При входе в класс Андрюша

пропал. Вдруг Матвей Васильич заговорил таким сердитым голосом, какого у

него никогда не бывало, и с каким-то напевом: "Не знаешь? На колени!", и

мальчик, стоявший у доски, очень спокойно положил на стол мел и грязную

тряпицу и стал на колени позади доски, где уже стояло трое мальчиков,

которых я сначала не заметил и которые были очень веселы; когда учитель

оборачивался к ним спиной, они начинали возиться и драться. Класс был

арифметический. Учитель продолжал громко вызывать учеников по списку,

одного за другим; это была в то же время перекличка: оказалось, что

половины учеников не было в классе. Матвей Васильич отмечал в списке, кого

нет, приговаривая иногда: "В третий раз нет, в четвертый нет - так розги!"

Я оцепенел от страха. Вызываемые мальчики подходили к доске и должны были

писать мелом требуемые цифры и считать их как-то от правой руки к левой,

повторяя: "Единицы, десятки, сотни". При этом счете многие сбивались, и мне

самому казался он непонятным и мудреным, хотя я давно уже выучился

самоучкой писать цифры. Некоторые ученики оказались знающими; учитель

хвалил их, но и самые похвалы сопровождались бранными словами, по большей

части неизвестными мне. Иногда бранное слово возбуждало общий смех, который

вдруг вырывался и вдруг утихал. Перекликав всех по списку и испытав в

степени знания, Матвей Васильич задал урок на следующий раз: дело шло тоже

о цифрах, об их местах и о значении нуля. Я ничего не понял сколько потому,

что вовсе не знал, о чем шло дело, столько и потому, что сидел, как

говорится, ни жив ни мертв, пораженный всем, мною виденным. Задав урок,

Матвей Васильич позвал сторожей; пришли трое, вооруженные пучками прутьев,

и принялись сечь мальчиков, стоявших на коленях. При самом начале этого

страшного и отвратительного для меня зрелища я зажмурился и заткнул

пальцами уши. Первым моим движением было убежать, но я дрожал всем телом и

не смел пошевелиться. Когда утихли крики и зверские восклицания учителя,

долетавшие до моего слуха, несмотря на заткнутые пальцами уши, я открыл

глаза и увидел живую и шумную около меня суматоху; забирая свои вещи, все

мальчики выбегали из класса и вместе с ними наказанные, так же веселые и

резвые, как и другие. Матвей Васильич подошел ко мне с обыкновенным

ласковым видом, взял меня за руку и прежним тихим голосом просил

"засвидетельствовать его нижайшее почтение батюшке и матушке". Он вывел

меня из опустевшего класса и отдал Евсеичу, который проворно укутал меня в

шубу и посадил в сани, где уже сидел Андрюша. "Что, понравилось ли вам

училище? - спросил он, заглядывая мне в лицо. И, не получая от меня ответа,

прибавил: - Никак, напугались? У нас это всякий день". Приехав домой, я

ужасно встревожил свою мать сначала безмолвным волнением и слезами, а потом

исступленным гневом на злодейские поступки Матвея Васильича. Мать ничего не

знала о том, что обыкновенно происходит в народных училищах, и, конечно, ни

за что на свете не подвергла бы моего сердца такому жестокому потрясению.

Успокоить и утешить меня сначала не было никакой возможности; в эту минуту

даже власть матери была бессильна надо мной. Наконец, рассказав все до

малейшей подробности мною виденное и слышанное, излив мое негодованье в

самых сильных выражениях, какие только знал из книг и разговоров, и осудив

Матвея Васильича на все известные мне казни, я поутих и получил способность

слушать и понимать разумные речи моей матери. Долго она говорила со мной и

для моего успокоения должна была коснуться многого, еще мне не известного и

не вполне мною тогда понятого. Трудно было примириться детскому уму и

чувству с мыслию, что виденное мною зрелище не было исключительным

злодейством, разбоем на большой дороге, за которое следовало бы казнить

Матвея Васильича, как преступника, что такие поступки не только

дозволяются, но требуются от него как исполнение его должности; что самые

родители высеченных мальчиков благодарят учителя за строгость, а мальчики

будут благодарить со временем; что Матвей Васильич мог браниться зверским

голосом, сечь своих учеников и оставаться в то же время честным, добрым и

тихим человеком. Слишком рано получил я это раздирающее впечатление и этот

страшный урок! Он возмутил ясную тишину моей души. Я долго не мог

успокоиться, а от Матвея Васильича получил такое непреодолимое отвращение,

что через месяц должны были ему отказать. Чистописанье продолжал я один, а

иногда вместе с Андрюшей. Учителя другого в городе не было, а потому мать и

отец сами исправляли его должность: всего больше они смотрели за тем, чтоб

я писал как можно похожее на прописи. Матери моей как-то не совсем

нравилось товарищество Андрюши, и он начинал реже ходить ко мне. Итак, все

мое детское общество, кроме приезжавших иногда маленьких гостей Княжевичей

и Мансуровых, с которыми мы очень много играли и резвились, ограничивалось

обществом моей милой сестрицы, которая, становясь умнее с каждым днем,

могла уже более разделять все мои наклонности, впечатления и забавы.

Здоровье матери было лучше прежнего, но не совсем хорошо, а потому,

чтоб нам можно было воспользоваться летним временем, в Сергеевке делались

приготовления к нашему переезду: купили несколько изб и амбаров; в

продолжение великого поста перевезли и поставили их на новом месте, которое

выбирать ездил отец мой сам; сколько я ни просился, чтоб он взял меня с

собою, мать не отпустила. Сергеевка исключительно овладела моим

воображением, которое отец ежедневно воспламенял своими рассказами. Дорога

в Багрово, природа, со всеми чудными ее красотами, не были забыты мной, а

только несколько подавлены новостью других впечатлений: жизнью в Багрове и

жизнью в Уфе; но с наступлением весны проснулась во мне горячая любовь к

природе; мне так захотелось увидеть зеленые луга и леса, воды и горы, так

захотелось побегать с Суркой по полям, так захотелось закинуть удочку, что

все окружающее потеряло для меня свою занимательность и я каждый день

просыпался и засыпал с мыслию о Сергеевке. Святая неделя прошла для меня

незаметно. Я, конечно, не мог понимать ее высокого значенья, но я мало

обратил внимания даже на то, что понятно для детей: радостные лица,

праздничные платья, колокольный звон, беспрестанный приезд гостей, красные

яйца и проч. и проч. Приходская церковь наша стояла на возвышении, и снег

около нее давно уже обтаял. Великим моим удовольствием было смотреть, как

бегут по косогору мутные и шумные потоки весенней воды мимо нашего высокого

крыльца, а еще большим наслаждением, которое мне не часто дозволялось, -

прочищать палочкой весенние ручейки. С крыльца нашего была видна река

Белая, и я с нетерпением ожидал, когда она вскроется. На все мои вопросы

отцу и Евсеичу: "Когда же мы поедем в Сергеевку?" обыкновенно отвечали: "А

вот как река пройдет".

И наконец пришел этот желанный день и час! Торопливо заглянул Евсеич в

мою детскую и тревожно-радостным голосом сказал: "Белая тронулась!" Мать

позволила, и в одну минуту, тепло одетый, я уже стоял на крыльце и жадно

следил глазами, как шла между неподвижных берегов огромная полоса синего,

темного, а иногда и желтого льда. Далеко уже уплыла поперечная дорога, и

какая-то несчастная черная корова бегала по ней как безумная от одного

берега до другого. Стоявшие около меня женщины и девушки сопровождали

жалобными восклицаниями каждое неудачное движение бегающего животного,

которого рев долетал до ушей моих, и мне стало очень его жалко. Река на

повороте загибалась за крутой утес, и скрылись за ним дорога и бегающая по

ней черная корова. Вдруг две собаки показались на льду; но их суетливые

прыжки возбудили не жалость, а смех в окружающих меня людях, ибо все были

уверены, что собаки не утонут, а перепрыгнут или переплывут на берег. Я

охотно этому верил и, позабыв бедную корову, сам смеялся вместе с другими.

Собаки не замедлили оправдать общее ожидание и скоро перебрались на берег.

Лед все еще шел крепкою, сплошною, неразрывною, бесконечною глыбою. Евсеич,

опасаясь сильного и холодного ветра, сказал мне: "Пойдем, соколик, в

горницу, река еще не скоро взломается, а ты прозябнешь. Лучше я тебе скажу,

когда лед начнет трескаться". Я очень неохотно послушался, но зато мать

была очень довольна и похвалила Евсеича и меня. В самом деле, не ближе как

через час Евсеич пришел сказать мне, что лед на реке ломается. Мать опять

отпустила меня на короткое время, и, одевшись еще теплее, я вышел и увидел

новую, тоже не виданную мною картину: лед трескался, ломался на отдельные

глыбы; вода всплескивалась между ними; они набегали одна на другую, большая

и крепкая затопляла слабейшую, а если встречала сильный упор, то

поднималась одним краем вверх, иногда долго плыла в таком положении, иногда

обе глыбы разрушались на мелкие куски и с треском погружались в воду.

Глухой шум, похожий по временам на скрип или отдаленный стон, явственно

долетал до наших ушей. Полюбовавшись несколько времени этим величественным

и страшным зрелищем, я воротился к матери и долго, с жаром рассказывал ей

все, что видел. Приехал отец из присутствия, и я принялся с новым жаром

описывать ему, как прошла Белая, и рассказывал ему еще долее, еще горячее,

чем матери, потому что он слушал меня как-то охотнее. С этого дня Белая