Смекни!
smekni.com

Детские годы Багрова-внука 2 (стр. 50 из 70)

среднюю и побольше, но не такую большую, какие употреблялись для крупной

рыбы; такую я и сдержать бы не мог. Отец, который ни разу еще не ходил

удить, может быть потому, что матери это было неприятно, пошел со мною и

повел меня на пруд, который был спущен. В спущенном пруде удить и ловить

рыбу запрещалось, а на реке позволялось везде и всем. Я видел, что мой отец

сбирался удить с большой охотой. "Ну, что теперь делать, Сережа, на реке? -

говорил он мне дорогой на мельницу, идя так скоро, что я едва поспевал за

ним. - Кивацкий пруд пронесло, и его нескоро запрудят; рыбы теперь в саду

мало. А вот у нас на пруду вся рыба свалилась в материк, в трубу, и должна

славно брать. Ты еще в первый раз будешь удить в Бугуруслане; пожалуй,

после Сергеевки тебе покажется, что в Багрове клюет хуже". Я уверял, что в

Багрове все лучше. В прошлом лете я не брал в руки удочки, и хотя настоящая

весна так сильно подействовала на меня новыми и чудными своими явлениями -

прилетом птицы и возрождением к жизни всей природы, - что я почти забывал

об уженье, но тогда, уже успокоенный от волнений, пресыщенный, так сказать,

тревожными впечатлениями, я вспомнил и обратился с новым жаром к страстно

любимой мною охоте, и чем ближе подходил я к пруду, тем нетерпеливее

хотелось мне закинуть удочку. Спущенный пруд грустно изумил меня. Обширное

пространство, затопляемое обыкновенно водою, представляло теперь голое,

нечистое, неровное дно, состоящее из тины и грязи, истрескавшейся от

солнца, но еще не высохшей внутри; везде валялись жерди, сучья и коряги или

торчали колья, воткнутые прошлого года для вятелей. Прежде все это было

затоплено и представляло светлое, гладкое зеркало воды, лежащее в зеленых

рамах и проросшее зеленым камышом. Молодые его побеги еще были неприметны,

а старые гривы сухого камыша, не скошенного в прошедшую осень, неприятно

желтели между зеленеющих краев прудового разлива и, волнуемые ветром, еще

неприятнее, как-то безжизненно шумели. Надобно прибавить, что от высыхающей

тины и рыбы, погибшей в камышах, пахло очень дурно. Но скоро прошло

неприятное впечатление. Выбрав места посуше, неподалеку от кауза, стали мы

удить - и вполне оправдались слова отца: беспрестанно брали окуни, крупная

плотва, средней величины язи и большие лини. Крупная рыба попадалась все

отцу, а иногда и Евсеичу, потому что удили на большие удочки и насаживали

большие куски, а я удил на маленькую удочку, и у меня беспрестанно брала

плотва, если Евсеич насаживал мне крючок хлебом, или окуни, если удочка

насаживалась червяком. Я никогда не видел, чтоб отец мой так горячился, и у

меня мелькнула мысль, отчего он не ходит удить всякий день? Евсеич же,

горячившийся всегда и прежде, сам говорил, что не помнит себя в таком

азарте! Азарт этот еще увеличился, когда отец вытащил огромного окуня и еще

огромнейшего линя, а у Евсеича сорвалась какая-то большая рыба и вдобавок

щука оторвала удочку. Он так смешно хлопал себя по ногам ладонями и так

жаловался на свое несчастье, что отец смеялся, а за ним и я. Впрочем, щука

точно так же и у отца перекусила лесу. Мне тоже захотелось выудить

что-нибудь покрупнее, и хотя Евсеич уверял, что мне хорошей рыбы не

вытащить, но я упросил его дать мне удочку побольше и также насадить

большой кусок. Он исполнил мою просьбу, но успеха не было, а вышло еще

хуже, потому что перестала попадаться и мелкая рыба. Мне стало как-то

скучно и захотелось домой; но отец и Евсеич и не думали возвращаться и,

конечно, без меня остались бы на пруду до самого обеда. Собираясь в

обратный путь и свертывая удочки, Евсеич сказал: "Что бы вам, Алексей

Степаныч, забраться сюда на заре? Ведь это какой бы клев-то был!" Отец

отвечал с некоторою досадой: "Ну, как мне поутру". - "Вот вы и с ружьем не

поохотились ни разу, а ведь в старые годы хаживали". - Отец молчал. Я очень

заметил слова Евсеича, а равно и то, что отец возвращался как-то невесел.

Пойманная рыба едва помещалась в двух ведрах. Мы принесли ее прямо к

бабушке и тетушке Татьяне Степановне и только что приехавшей тетушке

Аксинье Степановне (Александра же Степановна давно уехала в свою

Каратаевку). Они неравнодушно приняли наш улов; они ахали, разглядывали и

хвалили рыбу, которую очень любили кушать, а Татьяна Степановна - удить; но

мать махнула рукой и не стала смотреть на нашу добычу, говоря, что от нее

воняет сыростью и гнилью; она даже уверяла, что и от меня с отцом пахнет

прудовою тиной, что, может быть, и в самом деле было так.

Оставшись наедине с матерью, я спросил ее: "Отчего отец не ходит

удить, хотя очень любит уженье? Отчего он ни разу не брал ружья в руки, а

стрелять он также был охотник, о чем сам рассказывал мне?" Матери моей были

неприятны мои вопросы. Она отвечала, что никто не запрещает ему ни

стрелять, ни удить, но в то же время презрительно отозвалась об этих

охотах, особенно об уженье, называя его забаваю людей праздных и пустых, не

имеющих лучшего дела, забаваю, приличною только детскому возрасту, и мне

немножко стало стыдно, что я так люблю удить. Я начинал уже считать себя

выходящим из ребячьего возраста: чтение книг, разговоры с матерью о

предметах недетских, ее доверенность ко мне, ее слова, питавшие мое

самолюбие: "Ты уже не маленький, ты все понимаешь; как ты об этом думаешь,

друг мой?" - и тому подобные выражения, которыми мать, в порывах нежности,

уравнивала наши возрасты, обманывая самое себя, - эти слова возгордили

меня, и я начинал свысока посматривать на окружающих меня людей. Впрочем,

недолго стыдился я моей страстной охоты к уженью. На третий день мне так

уже захотелось удить, что я, прикрываясь своим детским возрастом, от

которого, однако, в иных случаях отказывался, выпросился у матери на пруд

поудить с отцом, куда с одним Евсеичем меня бы не отпустили. Я имел весьма

важную причину не откладывать уженья на пруду: отец сказал мне, что через

два дня его запрудят, или, как выражались тогда, займут заимку. Евсеич с

отцом взяли свои меры, чтобы щуки не отгрызали крючков: они навязали их на

поводки из проволоки или струны, которых щуки не могли перекусить, несмотря

на свои острые зубы. Общие наши надежды и ожидания не были обмануты. Мы

наудили много рыбы, и в том числе отец поймал четырех щук, а Евсеич двух.

Заимка пруда, или, лучше сказать, последствие заимки, потому что на

пруд мать меня не пустила, - также представило мне много нового, никогда

мною не виданного. Как скоро завалили вешняк и течение воды мало-помалу

прекратилось, река ниже плотины совсем обмелела и, кроме глубоких ям,

называемых омутами, Бугуруслан побежал маленьким ручейком. По всему

протяжению реки, до самого Кивацкого пруда, также спущенного, везде стоял

народ, и старый и малый, с бреднями, вятелями и недотками, перегораживая

ими реку. Как скоро рыба послышала, что вода пошла на убыль, она начала

скатываться вниз, оставаясь иногда только в самых глубоких местах и,

разумеется, попадая в расставленные снасти. Мы с Евсеичем стояли на самом

высоком берегу Бугуруслана, откуда далеко было видно и вверх и вниз, и

смотрели на эту торопливую и суматошную ловлю рыбы, сопровождаемую криком

деревенских баб и мальчишек и девчонок, последние употребляли для ловли

рыбы связанные юбки и решета, даже хватали добычу руками, вытаскивая иногда

порядочных плотиц и язиков из-под коряг и из рачьих нор, куда во всякое

время особенно любят забиваться некрупные налимы, которые также попадались.

Раки пресмешно корячились и ползали по обмелевшему дну и очень больно

щипали за голые ноги и руки бродивших по воде и грязи людей, отчего нередко

раздавался пронзительный визг мальчишек и особенно девчонок.

Бугуруслан был хотя не широк, но очень быстр, глубок и омутист; вода

еще была жирна, по выражению мельников, и пруд к вечеру стал наполняться, а

в ночь уже пошла вода в кауз; на другой день поутру замолола мельница, и

наш Бугуруслан сделался опять прежнею глубокою, многоводной рекой. Меня

очень огорчало, что я не видел, как занимали заимку, а рассказы отца еще

более подстрекали мою досаду и усиливали мое огорченье. Я не преминул

попросить у матери объяснения, почему она меня не пустила, - и получил в

ответ, что "нечего мне делать в толпе мужиков и не для чего слышать их

грубые и непристойные шутки, прибаутки и брань между собою". Отец напрасно

уверял, что ничего такого не было и не бывает, что никто на бранился; но

что веселого крику и шуму было много... Не мог я не верить матери, но отцу

хотелось больше верить.

Как только провяла земля, начались полевые работы, то есть посев

ярового хлеба, и отец стал ездить всякий день на пашню. Всякий день я

просился с ним, и только один раз отпустила меня мать. По моей усильной

просьбе отец согласился было взять с собой ружье, потому что в полях

водилось множество полевой дичи; но мать начала говорить, что она боится,

как бы ружье не выстрелило и меня не убило, а потому отец, хотя уверял, что

ружье лежало бы на дрогах незаряженное, оставил его дома. Я заметил, что

ему самому хотелось взять ружье; я же очень горячо этого желал, а потому

поехал несколько огорченный. Вид весенних полей скоро привлек мое внимание,

и радостное чувство, уничтожив неприятное, овладело моей душой. Поднимаясь

от гумна на гору, я увидел, что все долочки весело зеленели сочной травой,

а гривы, или кулиги дикого персика, которые тянулись по скатам крутых

холмов, были осыпаны розовыми цветочками, издававшими сильный ароматический

запах. На горах зацветала вишня и дикая акация, или чилизник. Жаворонки так

и рассыпались песнями вверху; иногда проносился крик журавлей, вдали