Смекни!
smekni.com

Детские годы Багрова-внука 2 (стр. 36 из 70)

беспрестанная стукотня от столяров и плотников, не было угла спокойного, а

как погода стояла прекрасная, то мы с сестрицей с утра до вечера гуляли по

двору и пр саду и по березовой роще, в которой уже поселились грачи и

которая потом была прозвана "Грачовой рощей". Я ничего не читал и не писал

в это время, и мать всякий день отпускала меня с Евсеичем удить: она уже

уверилась в его усердии и осторожности. С каждым днем я более и более

пристращался к ужению и с каждым днем открывал новые красоты в Багрове. По

глубоким местам в саду и с плотины на мельнице удили мы окуней и плотву

такую крупную, что часто я не мог вытащить ее без помощи Евсеича. Начиная

же от летней кухни до мельницы, где река разделялась надвое и была мелка,

мы удили пескарей, а иногда и других маленьких рыбок. В это время года

крупная рыба, как-то: язи, голавли и лини уже не брали, или, лучше сказать

(что, конечно, я узнал гораздо позднее), их не умели удить. Вообще уженье

находилось тогда в самом первоначальном, младенческом состоянии. Я всего

более любил остров. Там можно было удить и крупную и мелкую рыбу: в

старице, тихой и довольно глубокой, брала крупная, а с другой стороны, где

Бугуруслан бежал мелко и по чистому дну с песочком и камешками, отлично

клевали пескари; да и сидеть под тенью берез и лип, даже без удочки, на

покатом зеленом берегу, было так весело, что я и теперь неравнодушно

вспоминаю об этом времени. Остров был также любимым местом тетушки, и она

сиживала иногда вместе со мной и удила рыбку: она была большая охотница

удить.

Наконец кончилась стукотня топором, строганье настругов и однообразное

шипенье пил; это тоже были для меня любопытные предметы: я любил

внимательно и подолгу смотреть на живую работу столяров и плотников, мешая

им беспрестанными вопросами. Комната моей матери, застроенная дедушкой,

была совершенно отделана. Мать отслужила молебен в новой горнице, священник

окропил новые стены святою водою, и мы перешли в новое жилье. Под словом

мы, я разумею мать, отца и себя. Сестрица и маленький братец поселились в

бывшей тетушкиной угольной, а теперь уже в нашей детской комнате. Спальня

матери, получившая у прислуги навсегда имя "барыниной горницы", была еще

веселее, чем бывшая угольная, потому что она была ближе к реке. Растущая

под берегом развесистая молодая береза почти касалась ее стены своими

ветвями. Я очень любил смотреть в окно, выходившее на Бугуруслан, из него

виднелась даль уремы Бугуруслана, сходившаяся с уремою речки Кармалки, и

между ними крутая и голая вершина Челяевской горы.

Отец точно был занят хозяйством с утра до вечера. Каждый день он ездил

в поле; каждый день ходил на конный и скотный двор; каждый день бывал и на

мельнице. Приезжал из города какой-то чиновник, собрал всех крестьян,

прочел им указ и ввел моего отца во владение доставшимся ему именьем по

наследству от нашего покойного дедушки. Потом всех крестьян и крестьянок

угощал пивом и вином; все кланялись в ноги моему отцу, все обнимали,

целовали его и его руку. Многие плакали, вспоминая о покойном дедушке,

крестясь и говоря: "Царство ему небесное". Я один был с отцом: меня также

обнимали и целовали, и я чувствовал какую-то гордость, что я внук моего

дедушки. Я уже не дивился тому, что моего отца и меня все крестьяне так

любят; я убедился, что это непременно так быть должно: мой отец - сын, а я

внук Степана Михайлыча. Мать ни за что не согласилась выйти к собравшимся

крестьянам и крестьянкам, сколько ни уговаривали ее отец, бабушка и

тетушка. Мать постоянно отвечала, что "госпожой и хозяйкой по-прежнему

остается матушка", то есть моя бабушка, и велела сказать это крестьянам; но

отец сказал им, что молодая барыня нездорова. Все были недовольны, как мне

показалось; вероятно, все знали, что барыня здорова. Мне было досадно, что

мать не вышла к добрым крестьянам, и совестно, что отец сказал неправду.

Когда мы воротились, я при всех сказал об этом матери, которая стала горячо

выговаривать отцу, зачем он солгал. Отец с досадой отвечал: "Совестно было

сказать, что ты не хочешь быть их барыней и не хочешь их видеть; в чем же

они перед тобой виноваты?.." Странно также и неприятно мне показалось, что

в то время, когда отца вводили во владение и когда крестьяне поздравляли

его шумными криками: "Здравствуй на многи лета, отец наш Алексей

Степаныч!" - бабушка и тетушка, смотревшие в растворенное окно, обнялись,

заплакали навзрыд и заголосили.

"О чем плакали бабушка и тетушка?" - спросил я, оставшись наедине с

матерью. Мать подумала и отвечала: "Они вспомнили, что целый век были здесь

полными хозяйками, что теперь настоящая хозяйка - я, чужая им женщина, что

я только не хочу принять власти, а завтра могу захотеть, что нет на свете

твоего дедушки - и оттого стало грустно им". - "А почему, маменька, вы не

вышли к нашим добрым крестьянам? Они вас так любят". - "А потому, что

бабушке и тетушке твоей стало бы еще грустнее; к тому же я терпеть не

могу... ну, да ты еще мал и понять меня не можешь". Сколько я ни просил,

сколько ни приставал, мать ничего более мне не сказала. Долго мучило меня

любопытство, долго ломал я голову: чего мать терпеть не может? Неужели

добрых крестьян, которые сами говорят, что нас так любят?..

Стали приезжать к нам тетушки. Первая приехала Аксинья Степановна; в

ней я никакой перемены не заметил: она была так же к нам ласкова и добра,

как прежде. Потом приехала Александра Степановна с мужем, и я сейчас

увидел, что она стала совсем другая; она сделалась не только ласкова и

почтительна, но бросалась услуживать моей матери, точно Параша; мать,

однако, держала себя с ней совсем неласково. Наконец приехала и Елизавета

Степановна с дочерьми. Гордая генеральша, хотя не ластилась так к моему

отцу и матери, как Александра Степановна, но также переменила свое холодное

и надменное обращенье на внимательное и учтивое. Даже двоюродные сестрицы

переменились. Меньшая из них, Катерина, была живого и веселого нрава; она и

прежде нравилась нам больше, теперь же хотели мы подружиться с ней

покороче; но, переменившись в обращении, то есть сделавшись учтивее и

приветливее, она была с нами так скрытна и холодна, что оттолкнула нас и не

дала нам возможности полюбить ее как близкую родню. Все они гостили в

Багрове не подолгу.

Наконец приехали Чичаговы. Искренняя, живая радость матери сообщилась

и мне; я бросился на шею к Катерине Борисовне и обнял ее, как родную.

Видно, много выражалось удовольствия на моем лице, потому что она, взглянув

на мужа, с удивлением сказала: "Посмотри, Петр Иваныч, как Сережа нам

обрадовался!" Петр Иваныч в первый раз обратил на меня свое особенное

вниманье и приласкал меня; в Уфе он никогда не говорил со мной. Его доброе

расположение ко мне впоследствии росло с годами, и когда я был уже

гимназистом, то он очень любил меня. Мать Екатерины Борисовны, старушка

Марья Михайловна Мертваго, которую и покойный дедушка, как мне сказывали,

уважал, имела славу необыкновенно тонкой и умной женщины. Она заняла и

заговорила мою бабушку, тетушку и отца своими ласковыми речами, а моя мать

увела Чичаговых в свою спальную, и у них начались самые одушевленные и

задушевные разговоры. Даже мне приказано было уйти в детскую к моей

сестрице. Приезд Чичаговых оживил мать, которая начинала скучать. Дня через

три они уехали, взяв слово, что мы приедем погостить к ним на целую неделю.

В Багрове каждый год производилась охота с ястребами за перепелками,

которых все любили кушать и свежих и соленых. В этот год также были вынуты

из гнезда и выкормлены в клетке, называвшейся "садком", два ястреба, из

которых один находился на руках у Филиппа, старого сокольника моего отца, а

другой - у Ивана Мазана, некогда ходившего за дедушкой, который, несмотря

на то что до нашего приезда ежедневно посылался жать, не расставался с

своим ястребом и вынашивал его по ночам. Ястребами начали травить, и каждый

день поздно вечером приносили множество жирных перепелок и коростелей. Мне

очень хотелось посмотреть эту охоту, но мать не пускала. Наконец отец сам

поехал и взял меня с собой. Охота мне очень понравилась, и, по уверению

моего отца, что в ней нет ничего опасного, и по его просьбам, мать стала

отпускать меня с Евсеичем. Я очень скоро пристрастился к травле

ястребочком, как говорил Евсеич, и в тот счастливый день, в который получал

с утра позволенье ехать на охоту, с живейшим нетерпеньем ожидал

назначенного времени, то есть часов двух пополудни, когда Филипп или Мазан,

выспавшись после раннего обеда, явится с бодрым и голодным ястребом на

руке, с собственной своей собакой на веревочке (потому что у обоих собаки

гонялись за перепелками) и скажет: "Пора, сударь, на охоту". Роспуски уже

давно были запряжены, и мы отправлялись в поле. Я не только любил смотреть,

как резвый ястреб догоняет свою добычу, а любил все в охоте: как собака,

почуяв след перепелки, начнет горячиться, мотать хвостом, фыркать, прижимая

нос к самой земле; как, по мере того как она подбирается к птице,

горячность ее час от часу увеличивается; как охотник, высоко подняв на

правой руке ястреба, а левою рукою удерживая на сворке горячую собаку,

подсвистывая, горячась сам, почти бежит за ней; как вдруг собака, иногда

искривясь набок, загнув нос в сторону, как будто окаменеет на месте; как

охотник кричит запальчиво "пиль, пиль" и наконец толкает собаку ногой; как,

бог знает откуда, из-под самого носа с шумом и чоканьем вырывается

перепелка - и уже догоняет ее с распущенными когтями жадный ястреб, и уже

догнал, схватил, пронесся несколько сажен, и опускается с добычею в траву