Смекни!
smekni.com

Детские годы Багрова-внука 2 (стр. 34 из 70)

счастья наполнило мою душу! Это происходило 4-го июня, на заре перед

восходом солнца, следовательно, очень рано. Я все спрашивал, отчего

сестрица проснулась, отчего она прежде меня узнала радостное известие?

Сестрица уверяла, что она не спала, когда прибежала Параша, но я спорил и

не верил. Я долго так же спорил, утверждая, что я не засыпал; но наконец

должен был согласиться, что я действительно спал, что меня разбудили

громкие речи Параши, Евсеича и крик сестрицы. Отец поспешил уйти, а дядька

и нянька поспешили нас с сестрицей уложить почивать. Мы не скоро заснули, а

все переговаривались, лежа в своих кроватках: какой у нас братец? Наконец

нам запретили говорить, и мы сладко заснули.

Поздно последовало наше радостное пробуждение. Я сейчас стал проситься

к маменьке, и просился так неотступно, что Евсеич ходил с моей просьбой к

отцу; отец приказал мне сказать, чтоб я и не думал об этом, что я несколько

дней не увижу матери. Это меня - огорчило. Потом я стал просить поглядеть

братца, и Параша сходила и выпросила позволенья у бабушки-повитушки, Алены

Максимовны, прийти нам с сестрицей потихоньку, через девичью, в детскую

братца, которая отделялась от спальни матери другою детскою комнатой, где

обыкновенно жили мы с сестрицей. Мы еще в сенях пошли на цыпочках, чему

Параша много смеялась. В маленькой детской висела прекрасная люлька на

медном кольце, ввернутая в потолок. Эту люльку подарил покойный дедушка

Зубин, когда еще родилась старшая моя сестра, вскоре умершая; в ней

качались и я, и моя вторая сестрица. Подставили стул, я влез на него и,

раскрыв зеленый шелковый положок, увидел спящего спеленанного младенца и

заметил только, что у него на головке черные волоски. Сестрицу взяли на

руки, и она также посмотрела на спящего братца - и мы остались очень

довольны. Приготовленная заранее кормилица, еще не кормившая братца,

которому давали только ревенный сироп, нарядно одетая, была уже тут; она

поцеловала у нас ручки. Алена Максимовна, видя, что мы такие умные дети,

ходим на цыпочках и говорим вполголоса, обещала всякий день пускать нас к

братцу именно тогда, когда она будет его мыть. Обрадованные такими

приятными надеждами, мы весело пошли гулять и бегать сначала по двору, а

потом и по саду. На этот раз ласки моего любимца Сурки были приняты мною

благосклонно, и я, кажется, бегал, прыгал и валялся по земле больше, чем

он; когда же мы пошли в сад, то я сейчас спросил: "Отчего вчера нас не

пустили сюда?" Живая Параша, не подумав, отвечала: "Оттого, что вчера

матушка очень стонали, и мы в саду услыхали бы их голос". Меня так

встревожило и огорчило это известие, что Параша не знала, как поправить

дело. Она уверяла и божилась, - что теперь все прошло, что она своими

глазами видела барыню, говорила с ней и что они здоровы, а только слабы.

Параша просила даже меня не сказывать Евсеичу и никому, что она

проболталась, и уверяла, что ее будут очень бранить; я обещал никому не

говорить. Я поверил Параше, успокоился, и у меня опять стало весело на

сердце.

До самого вечера ничем не омрачилось светлое состояние моей души. Из

последних слов Параши я еще более понял, как ужасно было вчерашнее

прошедшее; но в то же время я совершенно поверил, что теперь все прошло

благополучно и что маменька почти здорова. Вечером частый приезд докторов,

суетливая беготня из девичьей в кухню и людскую, а всего более печальное

лицо отца, который приходил проститься с нами и перекрестить нас, когда мы

ложились спать, - навели на меня сомнение и беспокойство. На мои вопросы

отец не имел духу отвечать, что маменька здорова; он только сказал мне, что

ей лучше и что, бог милостив, она выздоровеет... Бог точно был к нам

милостив, и через несколько дней, проведенных мною в тревоге и печали,

повеселевшее лицо отца и уверенья Авенариуса, что маменька точно

выздоравливает и что я скоро ее увижу, совершенно меня успокоили. Тут

только обратил я все мое вниманье, любопытство и любовь на нового братца.

Мы по-прежнему ходили к нему всякий день и видели, как его мыли; но сначала

я смотрел на все без участья: я мысленно жил в спальной у моей матери, у

кровати больной.

Наконец, не видавшись с матерью около недели, я увидел ее, бледную и

худую, все еще лежащую в постели; зеленые гардинки были опущены, и потому,

может быть, лицо ее показалось мне еще бледнее. Отец заранее наказал мне,

чтобы я не только не плакал, но и не слишком радовался, не слишком ласкался

к матери. Это меня очень смутило: одевать свое горячее чувство в более

сдержанные, умеренные выражения я тогда еще не умел: я должен был

показаться странным, не тем, чем я был всегда, и мать сказала мне: "Ты,

Сережа, совсем не рад, что у тебя мать осталась жива..." Я заплакал и

убежал. Отец объяснил матери причину моего смущения. Мне дали проплакаться

немножко и опять позвали в спальню. Мать нежно приласкала меня и сестрицу

(меня особенно) и сказала: "Не бойтесь, мне не будет вредна ваша любовь". Я

обнял мать, плакал на ее груди и шептал: "Я сам бы умер, если б вы умерли".

Видно, мать почувствовала, что ее слишком волнует свиданье с нами, потому

что вдруг и торопливо сказала: "Подите к братцу: его скоро будут крестить".

Мы прямо пошли к братцу. Его только что вымыли, одели в новую распашонку,

завернули в новую простынку и в розовое атласное одеяльце: он, разумеется,

плакал; мне стало жалко, но у груди кормилицы он сейчас успокоился. Видя

приготовления к крестинам и слыша, что говорят о них, я попросил объяснения

этому, неслыханному и невиданному мною, делу. Мне объяснили, и я захотел

непременно быть крестным отцом моего братца. Мне говорили, что этого

нельзя, что я маленький, что у меня нет кумы, но последнее препятствие я

сейчас преодолел, сказав, что кумой будет моя сестрица. Видя мое упорство и

не желая довести меня до слез, меня обманули, как я после узнал, то есть

поставили вместе с сестрицей рядом с настоящим кумом и кумою. Крещение,

символических таинств которого я не понимал, возбудило во мне сильное

внимание, изумление и даже страх: я боялся, что священник порежет ножницами

братцыну головку, а погружение младенца в воду заставило меня вскрикнуть от

испуга... Но я неотступными просьбами выпросил позволение подержать на

своих руках моего крестного сына, - разумеется, его придерживала

бабушка-повитушка, - и я долго оставался в приятном заблуждении, что братец

мой крестный сын, и даже, прощаясь, всегда его крестил.

Через несколько дней нас перевели из столовой в прежнюю детскую

комнату. Мать поправлялась медленно, домашними делами почти не занималась,

никого, кроме доктора, Чичаговых и К.А.Чепруновой, не принимала; я был с

нею безотлучно. Я читал матери вслух разные книги для ее развлеченья, а

иногда для ее усыпленья, потому что она как-то мало спала по ночам. Книги

для развлеченья получала она из библиотеки С.И.Аничкова; для усыпленья же

употреблялись мои детские книжки, а также "Херасков" и "Сумароков". В числе

первых особенно памятна мне "Жизнь английского философа Клевеланда"*,

кажется, в пятнадцати томах, которую я читал с большим удовольствием. Кроме

чтенья я очень скоро привык ухаживать за больною матерью и в известные часы

подавать ей лекарства, не пропуская ни одной минуты; в горничной своей она

не имела уже частой надобности, я призывал ее тогда, когда было нужно. Мать

была очень этим довольна, потому что не любила присутствия и сообщества

слуг и служанок. Мысль, что я полезен матери, была мне очень приятна, я

даже гордился тем. Часто и подолгу разговаривая со мною наедине, она,

кажется, увидела, что я могу понимать ее более, чем она предполагала. Она

стала говорить со мною о том, о чем прежде не говаривала. Я это заметил

потому, что иногда предмет разговора превышал мой возраст и мои понятия.

Нередко детские мои вопросы изобличали мое непониманье, и мать вдруг

переменяла разговор, сказав: "Об этом мы поговорим после". Мне особенно

было неприятно, когда мать, рассуждая со мной, как с большим, вдруг

переменяла склад своей речи и начинала говорить, применяясь к моему

детскому возрасту. Самолюбие мое всегда оскорблялось такою внезапной

переменой, а главное - мыслью матери, что меня так легко обмануть.

Впоследствии я стал хитрить, притворяясь, что все понимаю хорошо, и не

предлагая вопросов. Между прочим, мать рассказывала мне, как ей не хочется

уезжать на житье в деревню. У нее было множество причин; главные состояли в

том, что Багрово сыро и вредно ее здоровью, что она в нем будет непременно

хворать, а помощи получить неоткуда, потому что лекарей близко нет; что все

соседи и родные ей не нравятся, что все это люди грубые и необразованные, с

которыми ни о чем ни слова сказать нельзя, что жизнь в деревенской глуши,

без общества умных людей, ужасна, что мы сами там поглупеем. "Одна моя

надежда, - говорила мать, - Чичаговы; по счастью, они переезжают тоже в

деревню и станут жить в тридцати верстах от нас. По крайней мере, хотя

несколько раз в год можно будет с ними отвести душу". Не понимая всего

вполне, я верил матери и разделял ее грустное опасенье. Предполагаемая

поездка к бабушке Куролесовой в Чурасово и продолжительное там гощенье

матери также не нравилось; она еще не знала Прасковьи Ивановны и думала,

что она такая же, как и вся родня моего отца; но впоследствии оказалось

совсем другое. Милая моя сестрица, до сих пор не понимаю отчего, очень

грустила, расставаясь с Уфой.

______________

* "Жизнь английского философа Клевеланда" нравоучительный роман

французского писателя Прево д'Эксиля, переведенный на русский язык во