Смекни!
smekni.com

Детские годы Багрова-внука 2 (стр. 29 из 70)

совершенная новость, и я, остановясь, с любопытством рассматривал, как

пряхи, одною рукою подергивая льняные мочки, другою вертели веретена с

намотанной на них пряжей; все это делалось очень проворно и красиво, а как

все молчали, то жужжанье веретен и подергивание мочек производили

необыкновенного рода шум, никогда мною не слыханный. В самое это время, как

я вслушивался и всматривался внимательно, в комнате дедушки раздался плач;

я вздрогнул, в одну минуту вся девичья опустела: пряхи, побросав свои

гребни и веретена, бросились толпою в горницу умирающего. Я подумал, что

дедушка умер; пораженный и испуганный этой мыслью, я сам не помню, как

очутился в комнате своих двоюродных сестриц, как влез на тетушкину кровать

и забился в угол за подушки. Параша, оставя нас одних, также побежала

посмотреть, что делается в горнице бедного старого барина. Мне стало еще

страшнее; но Параша скоро воротилась и сказала, что дедушка начал было

томиться, но опять отдохнул. "Все уж ночью помрет", - прибавила она очень

равнодушно. Мы пробыли у сестер часа два, но я уже не болтал, а сидел как в

воду опущенный. Нас позвали пить чай в залу, куда приходили мать, тетушки и

бабушка, но поодиночке, и на короткое время. Отец не приходил, и мне было

очень грустно, что я так давно его не вижу. Я уже понимал, как тяжело было

ему смотреть на умирающего своего отца. После чаю двоюродные сестры опять

зашли к нам в гостиную, и я опять не принимал никакого участия в их

разговорах; часа через два они ушли спать. Как было мне завидно, что они

ничего не боялись, и как я желал, чтоб они не уходили! Без них мне стало

гораздо страшнее. Милая сестрица моя грустила об дедушке и беспрестанно о

нем поминала. Она говорила: "Дедушка не будет кушать. Дедушку зароют в

снег. Мне его жалко". Она плакала, но так же ничего не боялась и скоро

заснула. У меня же все чувства были подавлены страхом, и я был уверен, что

не усну во всю ночь. Я умолял Парашу, чтоб она не уходила, и она обещала не

уходить, пока не придет мать. Вместо ночника, всегда горевшего тускло, я

упросил зажечь свечку. Заметя, что Параша дремлет, я стал с ней

разговаривать. Я спросил: "Отчего дедушка не плачет и не кричит? Ведь ему

больно умирать?" Параша со смехом отвечала: "Нет, уж когда придется

умирать, то тут больно не бывает; тут человек уж ничего и не слышит и не

чувствует. Дедушка уже без языка и никого не узнает; хочет что-то сказать,

глядит во все глаза, да только губами шевелит..." Новый, еще страшнейший

образ умирающего дедушки нарисовало мое воображение. Этот образ неотступно

стоял перед моими глазами. Я почувствовал всю бесконечность муки, о которой

нельзя сказать окружающим, потому что человек уже не может говорить. Я

схватил руку Параши, не выпускал ее и перестал говорить. Светильня

нагорела, надо было снять со свечи, но я не решился и на одну минуту

расстаться с рукой Параши: она должна была идти вместе со мной и

переставить свечу на стол возле меня, так близко, чтоб можно было снимать

ее щипцами не вставая с места. Параша принялась дремать, а я беспрестанно

ее будить, жалобным голосом повторяя: "Парашенька, не спи". Наконец пришла

мать. Она удивилась, что я не сплю, и, узнав причину, перевела меня на свою

постель и, не раздеваясь, легла вместе со мною. Я обнял ее обеими руками и,

успокоенный ее уверениями, что дедушка умрет не скоро, скоро заснул. Я

спокойно проспал несколько часов, но пробуждение было ужасно. Открыв глаза,

я увидел, что матери не было в комнате, Параши также; свечка потушена,

ночник догорал, и огненный язык потухающей светильни, кидаясь во все

стороны на дне горшочка с выгоревшим салом, изредка озарял мелькающим

неверным светом комнату, угрожая каждую минуту оставить меня в совершенной

темноте. Нет слов для выражения моего страха! Точно кипятком обливалось мое

сердце, и в то же время мороз пробегал по всему телу. Я завернулся с

головой в одеяло и чувствовал, как холодный пот выступал по мне. Напрасно

зажмуривал я глаза - дедушка стоял передо мной, смотря мне в глаза и шевеля

губами, как говорила Параша. Кузнечики ковали в голых деревянных стенах, и

слабые эти звуки болезненно пронзали мой слух. Если б в это время

что-нибудь стукнуло или треснуло, мне кажется, я бы умер от испуга. Вдруг

мне послышался издали сначала плач; я подумал, что это мне почудилось... но

плач перешел в вопль, стон, визг... я не в силах был более выдерживать;

раскрыл одеяло и принялся кричать так громко, как мог: сестрица проснулась

и принялась также кричать. Вероятно, долго продолжались наши крики, никем

не услышанные, потому что в это время в самом деле скончался дедушка; весь

дом сбежался в горницу к покойнику, и все подняли такой громкий вой, что

никому не было возможности услышать наши детские крики. Я терял уже

сознание и готов был упасть в обморок или помешаться, как вдруг вбежала

Параша, которая преспокойно спала в коридоре у самой нашей двери и которую

наконец разбудили общие вопли; по счастию, нас с сестрой она расслышала

прежде, потому что мы были ближе. Она зажгла свечу у потухающего ночника,

посадила нас к себе на колени и кое-как успокоила. Наконец пришла мать,

сама расстроенная и больная, сказала, что дедушка скончался в шесть часов

утра и что сейчас придет отец и ляжет спать, потому что уже не спал две

ночи. В самом деле, скоро пришел отец, поцеловал нас, перекрестил и сказал:

"Не стало вашего дедушки" - и горько заплакал; заплакали и мы с сестрицей.

Общее вытье в доме умолкло. Отец лег и ту ж минуту заснул. Свечка горела в

углу, чем-то заставленная, в окнах появилась белизна, я догадался, что

начинает светать; это меня очень ободрило, и скоро я заснул вместе с

матерью и сестрою.

Я проспал очень долго. Яркое зимнее солнце заглянуло уже в наши окна,

когда я открыл глаза. Прежде всего слух мой был поражен церковным пением,

происходившим в зале, а потом услышал я и плач и рыданье. Событие прошедшей

ночи ожило в моей памяти, и я сейчас догадался, что, верно, молятся богу об

умершем дедушке. В комнате никого не было. "Видно, и Параша с сестрицей

ушли молиться богу", - подумал я и стал терпеливо дожидаться чьего-нибудь

прихода. Днем, при солнечном свете, я не боялся одиночества. Скоро пришла

Параша с сестрицей, у которой глаза были заплаканы. Параша, сказав: "Вот

как проспали, уж скоро обедать станут", - начала поспешно меня одевать. Я

стал умываться и вдруг вслушался в какое-то однообразное, тихое, нараспев

чтенье, выходившее как будто из залы. Я спросил Парашу, что это такое

читают? И она, обливая из рукомойника холодною водой мою голову, отвечала:

"По дедушке псалтырь читают". Я еще ни о чем не догадывался и был довольно

спокоен, как вдруг сестрица сказала мне: "Пойдем, братец, в залу, там

дедушка лежит". Я испугался и, все еще не понимая настоящего дела, спросил:

"Да как же дедушка в залу пришел, разве он жив?" - "Какое жив, - отвечала

Параша, - уж давно остамел; его обмыли, одели в саван, принесли в залу и

положили на стол, отслужили панихиду, попы уехали*, а теперь старик Еким

читает псалтырь. Не слушайте сестрицы; ну, чего дедушку глядеть: такой

страшный, одним глазом смотрит..." Каждое слово Параши охватывало мою душу

новым ужасом, а последнее описание так меня поразило, что я с криком

бросился вон из гостиной и через коридор и девичью прибежал в комнату

двоюродных сестер; за мной прибежала Параша и сестрица, но никак не могли

уговорить меня воротиться в гостиную. Правда, страх смешон и я не обвиняю

Парашу за то, что она смеялась, уговаривая меня воротиться и даже пробуя

увести насильно, против чего я защищался и руками и ногами; но муки,

порождаемые страхом в детском сердце, так ужасны, что над ними грешно

смеяться. Параша пошла за моей матерью, которая, как после я узнал,

хлопотала вместе с другими около бабушки: бабушке сделалось дурно после

панихиды, потому что она ужасно плакала, рвалась и билась. Мать пришла

вместе с тетушкой Елизаветой Степановной. Я бросился к матери на шею и

умолял ее не уводить меня в гостиную. Ей было это очень неприятно и стыдно

за меня перед двоюродными сестрами, что я хотя мужчина, а такой трус. Она

хотела употребить власть, но я пришел в исступленье, которого мать сама

испугалась. Тетушка, видно, сжалилась надо мной и вызвалась перейти в

гостиную с своими дочерьми, которые не боятся покойников. Мать в другое

время ни за что бы не приняла такого одолженья - теперь же охотно и с

благодарностью согласилась. Точно камень свалился с моего сердца, когда

было решено, что мы перейдем в эту угольную комнату, отдаленную от залы. В

ней не слышно было ни чтения псалтыря, ни вытья. Выть по мертвому, или

причитать, считалось тогда необходимостью, долгом. Не только тетушки, но

все старухи, дворовые и крестьянские, перебывали в зале, плакали и

голосили, приговаривая: "Отец ты наш родимый, на кого ты нас оставил, сирот

горемычных", и проч. и проч. Мы перебрались в тетушкину горницу очень

скоро; я и не видел этого перетаскиванья, потому что нас позвали обедать.

Большой круглый стол был накрыт в бабушкиной горнице. Когда мы с сестрицей

вошли туда, бабушка, все тетушки и двоюродные наши сестры, повязанные

черными платками, а иные и в черных платках на шее, сидели молча друг возле

друга; оба дяди также были там; общий вид этой картины произвел на меня

тяжелое впечатление. Все перецеловали нас, плакали нараспев, приговаривали:

"Покинул вас дедушка родимый" - и еще что-то в этом роде, чего я не помню.

Скоро стол уставили множеством кушаний. Не знаю почему, но вся прислуга

состояла из горничных девушек. Отец был занят каким-то делом в столярной, и