Смекни!
smekni.com

Новозаветность и гуманизм. Вопросы методологии (стр. 33 из 99)

Как Онегин понимал, что он «инвалид в любви», так Печорин понимал, что в любви он «нравственный калека». Он хочет любить, понимает, что любить у него не получается, что желание и неспособность любить это патология, старается понять причину, не понимает и находится в отчаянии от неспособности изменить себя. Печорин застрял в «сфере между» жаждой тотальной власти над Другим, в которой не может быть места любви, и способностью любить, то есть быть равным с Другим, между пониманием своей нераздельности с ветхозаветной интерпретацией логики любви и, с другой стороны, неспособностью слиться с ней полностью, между пониманием необходимости новозаветной интерпретации логики любви и неспособностью слиться с ней полностью. В этом застревании смысл «болезни Печорина».

«Глубокое впечатление оставляет после себя «Бэла»: вам грустно, но грусть ваша легка, светла и сладостна; вы летите мечтою на могилу прекрасной, но эта могила не страшна: ее освещает солнце, омывает быстрый ручей, которого ропот, вместе с шелестом ветра в листах бузины и белой акации, говорит вам о чем-то таинственным и бесконечном, и над нею, в светлой вышине, летает и носится какое-то прекрасное видение, с бледными ланитами, с выражением укора и прощения в черных очах, с грустною улыбкою… Смерть черкешенки не возмущает вас безотрадным и тяжелым чувством, ибо она явилась светлым ангелом примирения. Диссонанс разрешился в гармонический аккорд, и вы с умилением повторяете простые и трогательные слова доброго Максима Максимыча: «Нет, она хорошо сделала, что умерла! Ну, что бы с ней сталось, если бы Григорий Александрович ее покинул? А это бы случилось рано или поздно!...»,[128] – так сентиментально-романтически пишет Белинский о руинах, лжи, крови, о цинизме, которые создал Печорин в отношениях с Бэлой.

То, что у Белинского вызывает умиление, у меня – возмущение и грусть. Что бы произошло с похищенной и брошенной влюбленной Бэлой, останься она жива? Она умерла бы от горя, позора и ощущения, что прикоснулась к мерзости. А Григорий Александрович мог вляпаться в грязную историю, стать посмешищем людей, и всех стало бы передергивать от похотливости и нечистоплотности этого очень русского человека. Впрочем, передергивание и досада очень быстро превратились бы в равнодушие, потому что общество в России – это отсутствие общественного мнения, равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, циничное презрение к человеческой мысли и достоинству. Не так ли у Пушкина?

Слова о светлой и сладостной грусти, о гармонии и примирении, о том, что «диссонанс разрешился», Белинский писал в 1841 годуь и еще на что-то надеялся. Но одна за другой грянули крымская война, японская, мировая, затем революция, гражданская война и стало ясно, что примирения не получилось, внутренний диссонанс в русском человеке в XIX-XXI вв. не только не разрешился, но углубился. Сегодня диссонанс, нравственное уродство формирующейся в России личности, у начала анализа которого стоял Лермонтов, поставил Россию перед угрозой территориального распада. Распад личности в России, гибель попытки стать личностью, нарастающая социальная патология требуют нового анализа корней нравственного уродства, который господствует сегодня в российском человеке. И делать это надо через изучение «болезни Печорина».

Между эмоцией и рефлексией.

Вывод о том, что Печорин не способен чувствовать, может показаться странным. Печорин русский, а русская культура считается эмоциональной культурой в отличие от западной культуры, которая считается рефлексивной. Представитель эмоциональной культуры не способен чувствовать – не чепуха ли это? Нет, не чепуха. Белое достигает максимальной белизны лишь рядом с черным, жаркая эмоция достигает пика лишь рядом с холодной рефлексией. Подлинное самораскрывание смысла происходит лишь через самоотрицание своей абсолютности в процессе взаимопроникновения с противоположным смыслом. Печорин это момент попытки увеличения эмоциональной культурой своей способности к рефлексии. Это попытка отойти от эмоциональности как абсолюта и вооружиться рефлексией как относительно новым для России способом самопознания и познания мира. И эта попытка вполне находится в русле закономерностей и динамики мировой культуры.

Но одновременно Печорин это клиническая картина попытки эмоционально-рефлексивного культурного синтеза, в результате которой ничего кроме конфуза не получилось. Возникла искалеченная, застрявшая, уродливая личность, которая уже не хочет глубоко чувствовать, и еще не способна глубоко анализировать. Появилась личность, эмоциональная сдержанность, смех и слезы которой стали выражать ее патологическое застревание в сфере между эмоцией и рефлексией.

Смех отражает отношения людей, их способности, намерения в отношениях. Смех – признак открытости, коммуникации, любви, ненависти. Но он может быть и признаком глубокого раскола в менталитете между противоположными способностями, например, между нацеленностью на замкнутость и способностью любить. Смех и слезы – признак способности человека увидеть Другого, понять себя через Другого, раскрыться перед ним, а по существу, перед собой-иным, это признак способности чувствовать, очиститься, измениться, стать чуть-чуть, либо существенно новым. Способность переосмыслить себя, открыть себя-нового может выражаться через манеру смеяться, открыто, свободно, сдержанно, хитро, принужденно, зло, хохотать в несмешных ситуациях и наоборот, через способность плакать, рыдать, выть от досады, обиды. Способ смеяться и плакать это симптом либо душевного здоровья, либо болезни человека, патологии.

Глаза Печорина «не смеялись, когда он смеялся! – пишет о Печорине Лермонтов. - Вам не случалось замечать такой странности у некоторых людей?.. Это признак – или злого нрава, или глубокой постоянной грусти. Из-за полуопущенных ресниц они сияли каким-то фосфорическим блеском, если можно так выразиться. То не было отражение жара душевного или играющего воображения: то был блеск, подобный блеску гладкой стали, ослепительный, но холодный; взгляд его – непродолжительный, но проницательный и тяжелый, оставлял по себе неприятное впечатление нескромного вопроса и мог бы казаться дерзким, если б не был столь равнодушно спокоен». Неспособность Печорина раскрыться через смех выражается в его стремлении к постоянной иронии, переходящей в насмешку, издевку, сатанинский хохот: «Я смеюсь над всем на свете, особенно над чувствами». Максим Максимыч рассказывает о том, как Печорин реагировал на смерть Бэлы, причиной которой был сам Печорин: «Его лицо ничего не выражало особенного, и мне стало досадно: я бы на его месте умер с горя. Наконец, он сел на землю, в тени, и начал что-то чертить палочкой на песке. Я, знаете, больше для приличия, хотел утешить его, начал говорить; он поднял голову и засмеялся… У меня мороз пробежал по коже от этого смеха… Я пошел заказывать гроб».

Печорин смеется над всяким проявлением чувства, над своей неспособностью к глубокому чувству, над чьей-то способностью думать, что он способен на глубокое чувство, иронизирует над своей способностью радоваться, сожалеть, утешать, плакать, сочувствовать,... вообще переживать. Почему? Лермонтов противопоставляет два типа нравственности – открытость миру и самоизоляцию от мира. В образе Печорина столкнулись эти два типа цельности, эти две культуры.

Был случай, когда конь Печорина издох, измученный безжалостным седоком, и Печорин остался один в степи, так и не успев повидать Веру перед ее отъездом из Пятигорска. Мучимый совестью, он страдал. Долго он лежал неподвижно, и плакал, горько, не стараясь удерживать слез и рыданий; он думал, грудь его разорвется; вся его твердость, все его хладнокровие исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и если б в эту минуту кто-нибудь его увидел, он бы с презреньем отвернулся. Но крик совести, порыв искренности, слезы раскаяния растаяли также быстро, как появились. Пришло отрезвление, и Печорин стал подлинным Печориным, «героем нашего времени», не способным видеть Другого.

Когда ночная роса и горный ветер освежили его горящую голову и мысли пришли в обычный порядок, он понял, что гнаться за погибшим счастьем бесполезно и безрассудно. Чего еще надо? Ее видеть? Зачем? Не все ли кончено между ними? Один горький прощальный поцелуй не обогатит его воспоминаний, а после него им только труднее будет расставаться. Ему, однако, приятно, что он может плакать! Впрочем, может быть, этому причиной расстроенные нервы, ночь, проведенная без сна, две минуты против дула пистолета и пустой желудок. Все к лучшему! Это новое страдание, говоря военным слогом, сделало в нем счастливую диверсию. Плакать здорово; и потом, вероятно, если б он не проехался верхом и не был принужден на обратном пути пройти пятнадцать верст, то и эту ночь сон не сомкнул бы глаз его.

Неспособность разрешить нравственную проблему, вызвавшая муки совести и слезы досады, была снята насмешкой над своей искренностью в горе. Досада прошла. Возникло циничное рассуждение о том, полезно ли плакать для здоровья. Еще чуть-чуть, и он начал бы смеяться над своей истерикой. Насмешка над собой – неожиданно раскрывшимся, переживающим, собой – неожиданно ставшим Другим, вновь загнала всю проблематику переосмысления стереотипов на задний план рефлексии. И опять вроде бы сняла все проблемы. Цинизм подавил способность чувствовать, восстановил в правах слепоту в отношении Другого, вновь сделав из Печорина привычного нравственного калеку как привычное основание для хорошего настроения и действия. «Болезнь Печорина» это стремление личности через цинизм приспособиться к своему расколу с Другим в себе.