Смекни!
smekni.com

Детские годы Багрова-внука 2 (стр. 1 из 70)

Детские годы Багрова-внука

Автор: Аксаков С.Т.

СОДЕРЖАНИЕ

К читателям

Вступление

Отрывочные воспоминания

Последовательные воспоминания

Дорога до Парашина

Парашино

Дорога из Парашина в Багрово

Багрово

Пребывание в Багрове без отца и матери

Зима в Уфе

Сергеевка

Возвращение в Уфу к городской жизни

Зимняя дорога в Багрово

Багрово зимой

Уфа

Приезд на постоянное житье в Багрово

Чурасово

Багрово после Чурасова

Первая весна в деревне

Летняя поездка в Чурасово

Осенняя дорога в Багрово

Жизнь в Багрове после кончины бабушки

Приложение

Аленький цветочек. Сказка ключницы Палагеи

Внучке моей

Ольге Григорьевне

Аксаковой

К ЧИТАТЕЛЯМ

Я написал отрывки из "Семейной хроники"* по рассказам семейства гг.

Багровых, как известно моим благосклонным читателям. В эпилоге к пятому и

последнему отрывку я простился с описанными мною личностями, не думая,

чтобы мне когда-нибудь привелось говорить о них. Но человек часто думает

ошибочно: внук Степана Михайлыча Багрова рассказал мне с большими

подробностями историю своих детских годов; я записал его рассказы с

возможною точностью, а как они служат продолжением "Семейной хроники", так

счастливо обратившей на себя внимание читающей публики, и как рассказы эти

представляют довольно полную историю дитяти, жизнь человека в детстве,

детский мир, созидающийся постепенно под влиянием ежедневных, новых

впечатлений, - то я решился напечатать записанные мною рассказы. Желая, по

возможности, передать живость изустного повествования, я везде говорю прямо

от лица рассказчика. Прежние лица "Хроники" выходят опять на сцену, а

старшие, то есть дедушка и бабушка, в продолжение рассказа оставляют ее

навсегда... Снова поручаю моих Багровых благосклонному вниманию читателей.

С.Аксаков

______________

* "Семейная хроника" С.Т.Аксакова вышла из печати в 1856 году, за два

года до того, как вышли в свет "Детские годы Багрова-внука".

ВСТУПЛЕНИЕ

Я сам не знаю, можно ли вполне верить всему тому, что сохранила моя

память? Если я помню действительно случившиеся события, то это можно

назвать воспоминаниями не только детства, но даже младенчества. Разумеется,

я ничего не помню в связи, в непрерывной последовательности, но многие

случаи живут в моей памяти до сих пор со всею яркостью красок, со всею

живостью вчерашнего события. Будучи лет трех или четырех, я рассказывал

окружающим меня, что помню, как отнимали меня от кормилицы... Все смеялись

моим рассказам и уверяли, что я наслушался их от матери или няньки и

подумал, что это я сам видел. Я спорил и в доказательство приводил иногда

такие обстоятельства, которые не могли мне быть рассказаны и которые могли

знать только я да моя кормилица или мать. Наводили справки, и часто

оказывалось, что действительно дело было так и что рассказать мне о нем

никто не мог. Но не все, казавшееся мне виденным, видел я в самом деле; те

же справки иногда доказывали, что многого я не мог видеть, а мог только

слышать.

Итак, я стану рассказывать из доисторической, так сказать, эпохи моего

детства только то, в действительности чего не могу сомневаться.

ОТРЫВОЧНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ

Самые первые предметы, уцелевшие на ветхой картине давно прошедшего,

картине, сильно полинявшей в иных местах от времени и потока шестидесяти

годов, предметы и образы, которые еще носятся в моей памяти, - кормилица,

маленькая сестрица и мать; тогда они не имели для меня никакого

определенного значенья и были только безыменными образами. Кормилица

представляется мне сначала каким-то таинственным, почти невидимым

существом. Я помню себя лежащим ночью то в кроватке, то на руках матери и

горько плачущим: с рыданием и воплями повторял я одно и то же слово,

призывая кого-то, и кто-то являлся в сумраке слабоосвещенной комнаты, брал

меня на руки, клал к груди... и мне становилось хорошо. Потом помню, что

уже никто не являлся на мой крик и призывы, что мать, прижав меня к груди,

напевая одни и те же слова успокоительной песни, бегала со мной по комнате

до тех пор, пока я засыпал. Кормилица, страстно меня любившая, опять

несколько раз является в моих воспоминаниях, иногда вдали, украдкой

смотрящая на меня из-за других, иногда целующая мои руки, лицо и плачущая

надо мною. Кормилица моя была господская крестьянка и жила за тридцать

верст; она отправлялась из деревни пешком в субботу вечером и приходила в

Уфу рано поутру в воскресенье; наглядевшись на меня и отдохнув, пешком же

возвращалась в свою Касимовку, чтобы поспеть на барщину. Помню, что она

один раз приходила, а может быть и приезжала как-нибудь, с моей молочной

сестрой, здоровой и краснощекой девочкой.

Сестрицу я любил сначала больше всех игрушек, больше матери, и любовь

эта выражалась беспрестанным желаньем ее видеть и чувством жалости: мне все

казалось, что ей холодно, что она голодна и что ей хочется кушать; я

беспрестанно хотел одеть ее своим платьицем и кормить своим кушаньем;

разумеется, мне этого не позволяли, и я плакал.

Постоянное присутствие матери сливается с каждым моим воспоминанием.

Ее образ неразрывно соединяется с моим существованьем, и потому он мало

выдается в отрывочных картинах первого времени моего детства, хотя

постоянно участвует в них.

Тут следует большой промежуток, то есть темное пятно или полинявшее

место в картине давно минувшего, и я начинаю себя помнить уже очень

больным, и не в начале болезни, которая тянулась с лишком полтора года, не

в конце ее (когда я уже оправлялся), нет, именно помню себя в такой

слабости, что каждую минуту опасались за мою жизнь. Один раз, рано утром, я

проснулся или очнулся, и не узнаю, где я. Все было незнакомо мне: высокая,

большая комната, голые стены из претолстых новых сосновых бревен, сильный

смолистый запах; яркое, кажется летнее, солнце только что всходит и сквозь

окно с правой стороны, поверх рединного полога*, который был надо мною

опущен, ярко отражается на противоположной стене... Подле меня тревожно

спит, без подушек и нераздетая, моя мать. Как теперь, гляжу на черную ее

косу, растрепавшуюся по худому и желтому ее лицу. Меня накануне перевезли в

подгородную деревню Зубовку, верстах в десяти от Уфы. Видно, дорога и

произведенный движением спокойный сон подкрепили меня; мне стало хорошо и

весело, так что я несколько минут с любопытством и удовольствием

рассматривал сквозь полог окружающие меня новые предметы. Я не умел

поберечь сна бедной моей матери, тронул ее рукой и сказал: "Ах, какое

солнышко! Как хорошо пахнет!" Мать вскочила, в испуге сначала, и потом

обрадовалась, вслушавшись в мой крепкий голос и взглянув на мое посвежевшее

лицо. Как она меня ласкала, какими называла именами, как радостно

плакала... этого не расскажешь! Полог подняли; я попросил есть, меня

покормили и дали мне выпить полрюмки старого рейнвейну**, который, как

думали тогда, один только и подкреплял меня. Рейнвейну налили мне из

какой-то странной бутылки со сплюснутым, широким, круглым дном и длинною

узенькою шейкою. С тех пор я не видывал таких бутылок. Потом, по просьбе

моей, достали мне кусочки или висюльки сосновой смолы, которая везде по

стенам и косякам топилась, капала, даже текла понемножку, застывая и

засыхая на дороге и вися в воздухе маленькими сосульками, совершенно

похожими своим наружным видом на обыкновенные ледяные сосульки. Я очень

любил запах сосновой и еловой смолы, которую курили иногда в наших детских

комнатах. Я понюхал, полюбовался, поиграл душистыми и прозрачными смоляными

сосульками; они растаяли у меня в руках и склеили мои худые, длинные

пальцы; мать вымыла мне руки, вытерла их насухо, и я стал дремать...

Предметы начали мешаться в моих глазах; мне казалось, что мы едем в карете,

что мне хотят дать лекарство и я не хочу принимать его, что вместо матери

стоит подле меня нянька Агафья или кормилица... Как заснул я и что было

после - ничего не помню.

______________

* Рединный полог - занавес из рядна, то есть неплотного, редкого

холста, закрывающий кровать.

** Рейнвейн - сладкое виноградное вино.

Часто припоминаю я себя в карете, даже не всегда запряженной лошадьми,

не всегда в дороге. Очень помню, что мать, а иногда нянька держит меня на

руках, одетого очень тепло, что мы сидим в карете, стоящей в сарае, а

иногда вывезенной на двор; что я хнычу, повторяя слабым голосом: "Супу,

супу", которого мне давали понемножку, несмотря на болезненный, мучительный

голод, сменявшийся иногда совершенным отвращеньем от пищи. Мне сказывали,

что в карете я плакал менее и вообще был гораздо спокойнее. Кажется,

господа доктора в самом начале болезни дурно лечили меня и наконец залечили

почти до смерти, доведя до совершенного ослабления пищеварительные органы;

а может быть, что мнительность, излишние опасения страстной матери,

беспрестанная перемена лекарств были причиною отчаянного положения, в

котором я находился.

Я иногда лежал в забытьи, в каком-то среднем состоянии между сном и

обмороком; пульс почти переставал биться, дыханье было так слабо, что

прикладывали зеркало к губам моим, чтобы узнать, жив ли я; но я помню

многое, что делали со мной в то время и что говорили около меня,

предполагая, что я уже ничего не вижу, не слышу и не понимаю, - что я

умираю. Доктора и все окружающие давно осудили меня на смерть: доктора - по

несомненным медицинским признакам, а окружающие - по несомненным дурным

приметам, неосновательность и ложность которых оказались на мне весьма

убедительно. Страданий матери моей описать невозможно, но восторженное