Смекни!
smekni.com

Татьяна Бенедиктова "Разговор по-американски" (стр. 71 из 78)

Приложение. Разговоры о разговорах

293

важна и другая функция этого приема: тот факт, что смысл для «своих» не проговаривается, а лишь подразумевается, слу­жит подтверждением их полнейшего взаимопонимания, со­вместного пребывания в истине. Это верно, между прочим, не только для персонажей, но и для участников литератур­ной коммуникации. Читатель романа учится слушать и по­нимать речь «надвое» и тем самым символически допускает­ся в «ближний круг», причащается к новому сознанию.

Роман начинается с вызывающе дешевой сцены в мело­драматическом вкусе, полной намеков на умышленность, ак­терскую демонстративность поведения ее главного героя («не­знакомого господина»: «...пошумев ножом и вилкою... притих — видно, заснул») и иронии в адрес «догадливой» публики-толпы, пытающейся истолковать ряд представленных ее вниманию ложных знаков (выстрел на мосту, записка на столе, найденная в реке фуражка). «Благоразумное большин­ство» устанавливает между знаками естественную — на самом деле искусственную, предсказуемую смысловую связь, и даль­ше этого его проницательность не простирается. Настояще­го же, а не бутафорского читателя (т.е. «нас») издевательская ирония повествователя подталкивает к поиску альтернатив­ного и более адекватного восприятия знака и текста: к воп-рошанию не о том, что они значат, но — для чего. Роман и заканчивается, опять-таки спектаклем («с бокалами, с пес­нью»), сотканным из намеков, которые подготовленный чи­татель понимает уже с полуслова. Театральное зрелище, как и искусство вообще, по Чернышевскому, не просто игра, но средство воспитания человека и совершенствования жизни. Заслуживает внимания то, как демонстративно и после­довательно повествователь в романе Чернышевского структу­рирует свою аудиторию: по одну сторону — «читательница» и «простой» (он же «неглупый») читатель, по другую — «муд­рец», «проницательный читатель» из числа «литераторов и литературщиков». Последний то и дело выказывает «опыт­ность» и «догадливость»: знание литературных условностей, готовность классифицировать новую информацию на основе готовых схем. С ним, в отличие от «простого читателя», ав­тор то и дело «объясняется» с провокационной ехидцей, об­нажая несостоятельность суждений своего оппонента, кото-пых (в терминах пуританской традиции), «возрожденных» и «невозрож-денных». «Со мной, — заявляет он Ковердейлу, — или без меня. Друго­го выбора у вас нет» (с. 338—339).

294

Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски»

рый, при большой любви к «эстетическим рассуждениям», на поверку «не знает ни аза в глаза по части художественности» (с. 331). Компетентность «проницательного», может, и стоит чего-то в отношении традиционной литературы, но не той, представителем которой выступает повествователь. Признавая, что грешит, где вольно, где невольно, против «благородного вкуса»402, он свою эстетическую несостоятельность вызываю­ще оборачивает достоинством, утверждая новые критерии ценности и оценки, и в результате получается «хоть и неху­дожественно, да все же более художественно». На смену со­словной элите, чей привилегированный статус был закреплен традицией и приобщенностью к культурному канону, гото­вится заступить элита идеологическая, которая свой руково­дящий статус декретирует в порядке культурной революции403, осуществляемой именем и во благо «масс».

402 Самим Чернышевским неопределенность социально-культурно­го статуса, по-видимому, переживалась подчас весьма болезненно. Ср. сцену, зафиксированную в воспоминаниях В. Короленко: «...в это вре­мя Чернышевский вынул платок и высморкался. — Что, хорошо? спро­сил он к великому нашему удивлению. Хорошо я сморкаюсь? Так себе, не правда ли? Если бы у вас кто спросил: хорошо Чернышевский сморка­ется, вы бы ответили: без всяких манер, да и где же какому-то бурсаку иметь хорошие манеры. А что, если бы я вдруг представил неопро­вержимые доказательства, что я не бурсак, а герцог, и получил самое на­стоящее герцогское воспитание. Вот тогда бы вы тотчас подумали: А-а. Нет-с, это он не плохо высморкался, это и есть настоящая, самая ред­костная герцогская манера... Верно?..» (Короленко В. Воспоминания о Н.Г. Чернышевском. Л., 1891. С. 25).

Этот «аргумент» можно было бы отнести за счет индивидуальной «закомплексованности», если бы он не был употреблен в ответственном контексте — по ходу разговора о литературе, об инерционности сужде­ний публики, укорененных в сословной стратификации традиционной культуры.

403 Предвосхищение этой логики (впоследствии развернутой в масштабах целого общества) видится в мелкой бытовой детали из вос­поминаний Наталии Татариновой, чьим домашним учителем в конце 1850-х годов был Николай Добролюбов. Уже тогда пользовавшийся ре­путацией радикала, он, бывая иногда на вечерах в богатом светском доме Татариновых, никогда не танцевал и в общем разговоре не участвовал. Мучительная (субъективно) неловкость провинциала, лишенного не­обходимых культурных навыков, перетолковывалась восторженной ученицей (и не только ею) как программное, «для обличения» — т.е. по-новому нормативное — поведение. Эта проблематика подробно анали­зируется в книге: Паперно И. Семиотика поведения: Николай Черны­шевский — человек эпохи реализма. М.: Новое литературное обозрение, 1996.

Приложение. Разговоры о разговорах

295

Чернышевскому очень хочется верить, что тип Лопухова-Кирсанова-Рахметова счастливо соединяет в себе на первый взгляд несоединимые свойства проповедника и актера (иллю­зиониста), носителя истины и манипулятора кажимостями, иначе говоря, «Холлингсуорта» и «Вестервелта». Разбирая, как ловкость Марьи Алексеевны потерпела фиаско сравнительно с хитростью Лопухова, повествователь допускает удивитель­ную оговорку о сходстве двух «крайних сортов человеческого достоинства»: совершенно честного, бесхитростного челове­ка и гения «плутовской виртуозности», покрытого «абсолют­но прочной бронею» (с. 93) притворства. Первый разумен и нравствен, второй — эффективен применительно к обстоя­тельствам; первый олицетворяет цель, второй — средство. В идеале они могли бы, и даже должны, объединить усилия в союзе, на условиях единения цели (содержания) и средства (формы) как инстанции высшей и низшей, диктующей и под­чиненной, указующей и исполняющей.

В XXX главе романа, в критический момент сюжетного развития, Вера Павловна спрашивает Рахметова: «Так, по-ва­шему, вся наша история — глупая мелодрама?» Тот отвечает: «Да, совершенно ненужная \"мелодрама\" с совершенно ненуж­ным трагизмом» (с. 310). Если, однако, понимать слово «ме­лодрама» не в бытовом, а в литературном смысле и иметь в виду не конкретный эпизод, а роман в целом, то перед нами как раз нужная мелодрама: «глупое» зрелище, не вызывающее доверия, зато «нужным» образом воздействующее на «нуж­ную» аудиторию. Как не вспомнить дискуссию, которая в эти же годы развертывалась в американской культуре по вопросу о том, совместима ли рыночная «игра в доверие» с нравствен­ным целеполаганием? Герои традиционной американской ав­тобиографии, как мы могли убедиться, усиленно пытались соединить лицедейские, «шарлатанские» таланты с претензией на учительство и социальную образцовость. В русском контек­сте эта проблема также предстала неожиданно актуальной.

Логику Чернышевского — при всей в иных отношениях с ним несовместимости — разделял Ф.М. Достоевский. Раз­мышляя о способах распространения книжной культуры в русском народе, он указывал, в частности, на то, что прямое назидание и «проповедь» менее действенны, чем апелляция к удовольствию и интересу, сохраняющая за адресатом пра­во свободного выбора (в значительной мере иллюзорное, тем не менее высоко ценимое). «Спекуляция лучше; в видимом желании выманить у народа деньги, право, было бы больше с ним панибратства и равенства, а ведь оно-то в этом случае

296

Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски»

Приложение. Разговоры о разговорах

297

и нужно, потому что народ это любит, и уж, конечно, ско­рее доверит своему брату, чем опекуну». Видимость того, что книга «как будто издана и распространена для одних бары­шей», расположит к ней массового читателя, ценящего не­принудительность в общении и рассуждающего примерно так: «... спекулятор — какой же барин?.. Спекулятор — свой брат, гроши из кармана тянет, а не напрашивается с своими уче­ными благодеяниями». Сложность, по мысли Достоевского, связана с необходимостью «обратить умышленного просвети­теля в спекулятора». «Тут нужно очень схитрить, чтоб непри­метно было народу. Так что всего бы лучше было, если б этот друг человечества и вправду был спекулянт», или, если б был просветителем, то «наивно и даже бессознательно» (курсив Достоевского)404. Характерным образом устремляясь в край­ность, Достоевский воображает учителя нравственности, ко­торый совершенно не сознает своего учительского статуса, а мыслит себя исключительно коммерсантом, «спекулятором» и, таким образом, учит, как бы сам о том не подозревая. Достоевский идет здесь на откровенный «пережим» в усилии отдать должное индивидуальной свободе, праву на неприну­дительность выбора и в то же время обеспечить единство «телеологической цепочки», соединяющей средства и цели, включая высшую социально-нравственную цель.

Будущее России, являемое Вере Павловне в снах (которые читателю XIX в. должны были напоминать мелодраматичес­кие сцены, а читателю XX в. подозрительно напоминают рек­ламные ролики), очень похоже на Блайтдейлскую коммуну — только в увеличенном масштабе. Американские контакты Лопухова и Рахметова — отражение живого интереса россий­ских радикалов 1860—1870-х годов к опыту заокеанских начи­наний405, который (интерес) был никак не случаен.